Злые чудеса (сборник)
Шрифт:
Слово о полку Олегове
Газету Щенко, подумав, решил назвать «Кузькина мать». Он и понятия не имел, что след останется в веках, а выражение «показать кузькину мать» еще долго будет обозначать крайнюю степень устрашения.
Объездив весь Киев, он остановил свой выбор на опустевших хоромах боярина Твердилы Волкозада. Боярин со всем семейством и казною недавно бежал на север и коварно передался варяжскому королю Гарольду Кожаные Портки, за что был предан анафеме. Хоромы пока что не успели приспособить к делу, и Щенко прибрал их под редакторскую руку (хотя один амбар пришлось нехотя уступить таскавшемуся по пятам Ферапонтычу).
Над дверями светлиц Щенко собственноручно приколотил им же
Однако никакой работы не наблюдалось. Печатные мужики сбились в кучу и мяли шапки в руках, а перед ними на коне, как собака на заборе, сидел вдребезги пьяный князь Владимир и орал:
– Кто придумал, злодеи? Р-разнесу!
– В чем проблемы, княже? – спросил Щенко.
– Кто придумал? Кто написал, что орган князя Владимира – кузькина мать?
– Да, неувязка получилась, – почесал в затылке Щенко. – Ладно, княже, пойдем изопьем медовухи, а вывеску сменю…
Сменили. Написали «Орган княжеского двора» – что никаких нареканий уже не вызвало. Поставили излаженную по корявым чертежам Щенко печатную машину, завезли медовуху и бумагу. Оставалось самое трудное – подобрать кадры.
Уединившись в своем кабинете со жбаном медовухи, Щенко стал думать. Когда жбан опустел, Щенко вышел на крыльцо и рявкнул:
– Коня мне! Стражу!
И объяснил задачу. Не успела стриженая девка косы заплести, как стража рассыпалась по Киеву в поисках авторов наиболее срамных надписей на заборах, а также самых заядлых градских матерщинников. Уже через полчаса пред очи Щенко были силком доставлены гончар Тимоха Матюган, шорник Ерошка Плюнь-Хайло, половец Мастур-Батыр, изгнанный соплеменниками за переходившее всякие границы блудословие, и лях Казимир Дупа, вынужденный срочно покинуть Краков после сочинения срамных частушек про тамошнего епископа и пробавлявшийся в Киеве мелкими кражами. Напоследок, завернув в судную избу, Щенковы посланцы извлекли оттуда ушкуйника Бермяту, обложившего на торжище купчиху такими словами, что с ней произошел родимчик и общая трясовица организма.
Доставленные стояли ни живы ни мертвы, полагая, что их собрали, дабы предать жестокой смерти. Взошедши на крыльцо, Щенко орлиным оком оглядел рекрутов и сказал краткую речь:
– Ой вы, гой еси добры матерщиннички! Решил я, соколы, ваши таланты поставить на службу отечеству. В газете будете служить.
– А это чего? – осторожно поинтересовался Ерошка Плюнь-Хайло. – Драть будут, поди?
– А это значит, – сказал Щенко, – что будете вы, соколы, ругать распоследними словами княжьих супротивников, сиречь все сопредельные народы, а вам за это будут гривны платить и медовуху наливать от пуза. А там, благословясь, и до этих доберемся, носатеньких… Кто согласен, кто нет?
– Да ить кто ж несогласный? – истово заорал Ерошка, хватив шапкой оземь. – В согласьи мы, боярин!
– Якши работенка, бачка! – осклабился Мастур-Батыр. – Моя за тебя глотку перегрызет!
– То бардзо добжа задумка, – чинно сказал лях Казимир Дупа. – У пана не голова, а Краковский университет…
Все вроде бы наладилось, однако Щенко был грустен.
– Идейности не хватает, – бормотал он под нос. – Корней духовных, воссиянности… Ага! А лови его, лови, добры молодцы!
Скромно бредущего мимо подворья индивидуума в заплатанном подряснике вмиг изловили и приволокли. Выяснилось, что зовется сей индивидуум отец Мудодарий, а по-мирскому – Степанко, был только что легонько посечен плетьми, расстрижен и изгнан из монастыря за неумеренное винопитие и столь же предерзостный блуд с наказом никогда более не
попадаться братии на глаза.– Так, – задумчиво протянул Щенко. – С одной стороны… С другой же… Будешь, старинушка, у нас олицетворять духовное начало. Корни и прочее. Что расстрижен – не беда. У нас по Думе один такой сколько лет ошивался…
– Не умею я… олицетворять-то… – смиренно признался расстрига.
– Прикажу – сумеешь, – отрезал Щенко. – Дело, в принципе, нехитрое.
Все было в порядке, и он гордо покосился в сторону забора, за коим грустно бродил в одиночестве конкурент Ферапонтыч. У того дела шли гораздо хуже. Сколько он ни бродил по улицам, как ни орал на стражников, ни единого демократа, не говоря уж об интеллигентах, в Киеве отловить не удалось. Зародилось страшное подозрение, что на данном историческом отрезке их не имелось вовсе. И Ферапонтыч пребывал в печали.
– То-то, – гордо подбоченившись, бросил Щенко. – А теперь, други мои верные, объявляю учредительный банкет!
Парни из преисподней
Лишь на восьмой день, как следует опохмелившись утречком, сели готовить первый номер «Кузькиной матери». Гвоздем его стала сотворенная Тимохой и Мастур-Батыром огромная передовица под аршинным заголовком «Кончак – с печки бряк», на девять десятых состоявшая из площадной, уличной и переулочной матерщины. Привести хотя бы одну цитату не представляется возможным из соображений приличия, можно упомянуть лишь, что хана Кончака объявили главой тайного синклита гомосексуалистов Дикого поля и Тавриды, обозвали перенятым у Щенко термином «злостный жидомасон», обвинили в краже кур и симпатиях к русофобам. Осушив еще жбан и мстительно хихикая, Мастур-Батыр дописал про интимные шалости хана с верблюдицами, после чего с чувством исполненного долга уполз под стол, присоединившись к давно уже храпевшему там Тимохе.
Ерошка Плюнь-Хайло окаянствовал над византийцами, припомнив им и Олегов щит на вратах Царьграда, и шлюху Феофано, и утраченную Западную Римскую империю. Обвинив во всевозможных грехах, от казнокрадства до лесбиянства, приписал в конце: «И вообще наши этих козлов всегда лупили» – и с чистой совестью взялся за медовуху.
Отдел поношения сопредельных стран в составе Казимира Дупы и Бермяты представил обширную нецензурную поэму о краковском епископе и рассказе о варяжских обычаях с матерным осмеянием таковых. После чего надрался.
Места для духовности осталось мало, и расстриге Мудодарию пришлось ограничиться парой-другой заметочек о нерадении базарных надзирателей, предосудительном поведении иных градских обывателей, вышвыривавших дохлых кошек прямо на улицу, а также злонравии купцовой жены Анюты, после отъезда мужа в Тьмутаракань по торговым делам впавшей в блуд. Он пошел было жаловаться на недостаток места для духовности самому Щенко, но тот лишь, рассеянно поинтересовавшись адресом Анюты, куда-то ушел со двора. Мудодарий плюнул и тоже смылся в неизвестном направлении, туманно упомянув стражу у ворот про живущую поблизости куму.
Печатные мужики заработали как проклятые. К вечеру с подворья вылетели несколько всадников с запасными конями на поводу, навьюченными пачками «Кузькиной матери», – и рассыпались по разным дорогам, спеша обрадовать ничего еще не подозревавшие сопредельные страны.
Из-за забора тоскливо зыркал Ферапонтыч – его собственная газетка «Голос демократии» получилась не в пример меньше, поскольку трудиться пришлось практически в одиночку. Он после долгих умственных раздумий поступил как привык и умел: печатно облил грязью красно-коричневых, воспел хвалу рыночной экономике, напоследок восславил цивилизованную Баварию, уверенно пребывавшую в демократии (он смутно помнил, что Германии как таковой тут вроде бы еще не имеется, а из всех ее кусочков в голову пришла только Бавария, благодаря ассоциациям с пивом). Все вроде бы было правильно, но какой-то червячок грыз…