Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Кончай эту фигню!» – крикнул длинношеий и полез к Кондрату обниматься.

Поздравил, но более сдержанно, его и разведчик.

А потом кто-то предложил:

«Качать его, братцы!»

На второй же день всю одежду Зозули, где вши заняли долговременную оборону, кинули в огонь, надели на него байковое нижнее белье и даже в отдельную – небольшую, правда, – палату перевели.

Лежит Кондрат один, сестры к нему час и минуту на цыпочках заглядывают, одни – из любопытства, другие – более вертучие – из корысти. Не цимус ли выйти за Героя! От одного почета с ума сойти можно.

И вот после, кажется, того, когда человек начинает вкус славы

на зуб пробовать, приходит он к начальнику госпиталя и говорит:

«Переведите меня к ребятам, тоской я там изошел».

Пришел Кондрат к нам в класс и снова, как в ту пору, как уходил на войну, поклонился отдельно маме, а потом и всей нашей братии, в улыбке никак не соберущей вместе губы.

И вдруг спрашивает:

«Ребя, возьмете вы меня к себе? Ведь я малость недоучился!»

Ну тут мы чуть на головах от восторга не пошли. А директор, при этом присутствующий, прослезился. Он, правда, у нас был «слабосисий», как назвал бы его Савелий Кузьмич.

Офицеры, когда все это говорил Зозуля, стояли навытяжку и ободряли нас не садиться до тех пор, пока не кончится этот торжественный миг.

Но учиться Кондрату не дали. А просто выписали свидетельство об окончании школы. Решили, своим подвигом заслужил он того, чтобы и закон нарушить. А потом его директором кинотеатра сделали. Там еще рябая тетя Маша работала. Вреднющая самой лютой вредностью. Теперь бы сказали, со знаком качества. Нас, пацанов, она в упор не видела. Выставит свою цистернообразную грудь – и с места ее не сдвинешь. Даже при пустом зале ни одного пацана бесплатно не пустит. Законница. В народных заседателях, сказывали, ходила.

И вот Кондратий Иванович пришел в тот кинотеатр директором. Она, конечно, помнила, как вытуривала его первым, потому что он не умел незаметно прошмыгнуть мимо нее и ловко спрятаться между кресел.

Сноровки у него на это не было. Если же он все же и проходил без билета, уши его так горели, что по ним тетя Маша, чаще после сеанса, когда вспыхивал свет, безошибочно находила безбилетного Зозулю и – торжественно и гордо – вела его к директору, как государственного преступника.

Детей у тети Маши сроду не было, мужа – тоже. Поэтому сердцем, не привыкшим к нежности, она крушила все наши надежды на ее милосердие. И, когда добивалась нашей выволочки или других спешных мер воспитания, смеялась беззвучно и долго, мелко-мелко тряся подбородком и тяжело колыхая громадным животом.

Зозулю тетя Маша, я даже думаю, что вполне искренне, встретила как родного. Обняла и даже прослезилась.

«Половину белого света ты теперь, почитай, никогда не увидишь», – намекнула она на потерянный Кондратом на войне глаз.

А вот отчество его постоянно путала. То Василичем его величала, то Палычем. А один раз назвала даже Ипполитовичем.

Зозуля, видимо помня свое не очень далекое детство, с нежностью во взоре глядел на безбилетников, и как только начинался сеанс, спиной отгораживал от двери тетю Машу и командовал пацанам:

«А ну – шамором!»

Ребятишки закатывались в зал биллиардными шарами, ложились впереди первого ряда или рассаживались на галерке. И сразу кинотеатр начинал жить чем-то довоенным. События на экране бурно переживались теми, кто попал сюда задарма, и недовольная излишней шумностью степенная публика, знающая, где надо улыбнуться, а где – не очень искренне – всплакнуть – начинала роптать.

А сам директор в это время стоял у входа и, не смотря на экран, потому что ему запретили перенапрягать зрение, слушал не то, что говорили герои

кинокартины, а как гудит, бурлит, а то и неистовствует зал, благодаря тому, что фильм смотрят ребятишки, безбилетники, самые искренние и, может, немного жестокие ценители искусства.

Потом Кондрат был слесарем. Не заладилось у него в кинотеатре. Из месяца в месяц план стали «заваливать». Начали допытываться, в чем дело, тут сам Зозуля и сознался:

«Уберите меня отсюда. Не будет толков из моей работы».

Он не стал объяснять, почему именно.

И погиб Зозуля – опять же – как герой. Кинулся в полынью за тонущими ребятишками. Их на лед выбросил, а сам, почему-то крикнув: «Прощайте, голуби!», ушел под воду и больше не вынырнул.

Его нашли через неделю далеко от того места, где случилась беда, вырубили изо льда, куда он почему-то вмерз, и – с почестями, которых у нас никто не удостаивался – похоронили.

Смерть настолько изменила Кондрата, что я до сих пор думаю, что проводил в последний путь другого человека. А он, так и никогда не имевший в жизни своих голубей и потому, видимо, вспомнивший о них в свой смертный час, стоит где-нибудь в сторонке и глядит в небо, или, уронив нижнюю губу на подбородок, смотрит на того, кто складно говорит о прочитанном или пережитом.

В начале войны, когда беженцы стали приезжать, а потом и приходить в Сталинград, мама шла на вокзал, где буквально отлавливала беспризорных ребятишек и определяла их в детдом.

И мне, часто бывавшему в те дни в детдоме, было заметно, как менялась в нем сама жизнь и понятие первенства и «паханства». Появились новые оценки человеческой смелости и дерзости. «Духари», которые сроду держали верхушку благодаря надорванному от частого хрипения горлу, примолкли. Правда, иногда «рыднут» по старой памяти, но им тут же прижмут хвост: каждым столько страха пережито, что бояться стало как-то скучно.

Но борьба за власть среди беспризорников велась. Не за «паханство», как раньше, а за тонкое влияние на других, без громких окриков и угроз. И первыми тут были обычно те, кто уже имел шрамы на теле и отметины на лице, только полученные не в уличных драках, а во время бомбежек или даже боя.

Раньше к нам детдомовцы сроду не ходили. Мама руководила ими там, в неведомом для многих далеке. Только я мог являться к ним когда вздумаю, потому что был сыном директора.

А в основном с «вольными», как звали в ту пору небеспризорных детей, ребята из детдома встречались в школе. И там, где мама, помимо директорства, имела еще уроки, меня – из-за нее, конечно, – особенно уважали и – без пижонства и подхалимажа говорили: «Анастасия Егоровна – человек!»

Теперь детдомовцы буквально дневали и ночевали у нас. Возникло своего рода обратное шефство. Особенно укрепилось оно в тот момент, когда к моему, как все считали, бесследному исчезновению, прибавилось горе, пришедшее к маме с похоронкой на отца. Ведь он погиб уже после Победы. Под Прагой.

Потужив, после приезда, с мамой часик или два об отце, об тетке, об Савелии Кузымиче и – отдельно – об Иване Иннокентьевиче, которого она не знала, я пошел в милицию выправлять документы.

Теперь милиция находилась в другом месте. Не в подвале, как раньше, а в доме, где – к тому же – занимала целых два этажа. На ремонте одного из них и сейчас еще работали какие-то поднадзорные личности.

Я сел в очередь, кстати, отметив, что теперь очередь не стояла, а сидела, и стал рассматривать газету, которую кто-то забыл на том месте, на которое опустился я.

Поделиться с друзьями: