Золотое на чёрном. Ярослав Осмомысл
Шрифт:
6
Ольгу привезли 21 сентября, за два дня до венчания. Поселили в тереме старого дворца, стены которого помнили её тёзку - ту княгиню Ольгу, что одной из первых на Руси приняла христианство. Суздальской княжне шёл уже двадцать пятый год, и она слыла старой девой; ей идти было всё равно за кого, лишь бы вырваться из отчего дома. Там, в дому, дочку Долгорукого не любили - за самодовольство и лень, вечное презрение к окружающим и недобрый нрав. Да, она была равнодушна к своим родителям, братьев и сестёр презирала, выделяя только новорождённых. Бессловесные, те казались ей непорочными существами, и княжна мечтала, что когда-нибудь у неё появятся вот такие
Вдруг отец по весне нынешнего года объявил: Ольгу выдают за наследника из Галича. Бог ты мой! Счастье-то какое! Ничего, что моложе невесты - больше чем на пять лет. Ничего, что, по слухам, не богатырь и не воин, а затворник-бука: станет чаще дома сидеть, у жены под юбкой. Ничего, что Галич не Киев, - говорят, богатства не меньше, благодатный край, да и к Византии поближе, где её греческая родня (то, что Ольга доводилась племянницей самому императору Мануилу I Комнину, грело сердце девушки всегда).
Собиралась в дорогу быстро. И куда исчезла вечная медлительность, ипохондрия, раздиравшая рот зевота? Бабочкой порхала по горницам и сама наставляла горничных, что в какой сундук складывать. Попрощалась с матерью сдержанно; та сказала: «Хоть попервости не капризничай в доме свёкра, сразу-то на распри не лезь. Покажи себя заботливой супругой и дочкой. А как первенца народишь на свет - там уж сможешь дать себе волю: чай, с ребёнком-то на руках не отправят к родителям!»
Рано утром разместилась в повозке и помчалась на запад - через юрьевские леса и московские болота с их мошкарой (через это и название - «мошква»!), прямиком на Смоленск. Там её ждала расписная ладья под белым парусом, присланная нарочно отцом из Киева, на которой доплыла по Днепру до Вышгорода. Здесь сестру поджидал сводный брат Андрей - смуглый, узколицый, в половчанку-мать; он всегда относился к Ольге без особой симпатии, но теперь, по велению Долгорукого, встретил пышно, угостил отменно, усадил в украшенный лентами и цветами свадебный поезд из десятка колясок и отправил далее, в стольный град, до которого было не больше часа езды.
В тереме дворца её искупали в каменной лохани с розовой душистой водой, завернули в мягкую простыню, уложили почивать. Но невеста, несмотря на усталость, не сомкнула глаз: думала о будущей церемонии и пытала служанок - Ярослав не дурен ли, не свиреп ли и не Змей ли Горыныч? Те по глупости прыскали в кулак, не могли толком объяснить; Ольга злилась и гнала их взашей.
Ярослав, которому тоже до свадьбы видеть свою нареченную не пришлось, спрашивал Гаврилку Василича, бегавшего на княжеский двор для разгляда, какова княжна, очень ли уродлива. Гридь, желая не слишком огорчать жениха, говорил уклончиво: дескать, не успел рассмотреть как следует, слишком быстро её сводили с возка.
– Ну, хоть в целом-то что запомнил?
– наседал Осмомысл.
– В теле и в соку или же костлява?
– В теле, в теле, шибко даже в теле.
– Что, толста? В батюшку пошла?
– Ну, не так, чтобы очень в батюшку, но смотреть явно есть куда.
– А лицо какое? Нос велик?
– Вроде бы немал.
– Говори же яснее, олух! Значит, не красавица? Витязь морщил верхнюю губу:
– Красота - вещь такая… То, что одному - глаз не оторвать, для другого - кикимора.
Сын Владимирки хмурился:
– Стало быть, кикимора… Так бы и говорил с самого начала.
– Ой, да вечно ты разумеешь в словах больше, чем сказали! Не кикимора, нет, но и не Царевна Лебедь - баба как баба; то есть, извиняюсь, княжна как княжна.
Таинство свершил сам митрополит. Весь обширный Софийский собор был забит знатью; многие, опоздав к началу, дожидались выхода молодых у притвора. Мелодично звонил главный колокол. От его звуков киевские голуби то и дело вспархивали ввысь, и казалось: в тёмно-синее небо кто-то беззаботно швыряет ветки сирени с распустившимися цветами. А в садах цвела настоящая сирень и благоухала возвышенно.
Наконец, растворились ворота храма, и на солнце вышли новобрачные: оба в красном, аксамитово-парчовом, шитом золотом; Ярослав в долгополом нарядном кафтане без кушака и в плаще-корзне с золотой застёжкой на правом плече; Ольга в душегрее и кике [9] , с длинными височными колтами-подвесками; не спеша ступали по лепесткам, щедро рассыпанным сверх ковровой дорожки, кланялись гостям. Что и говорить, Долгорукая не пленяла воображения;
крупные черты рыхлого лица при достаточно мелких глазках и неровно растущих зубах делали её похожей на раскормленную медведицу; а худой, длинный Осмомысл чем-то напоминал журавля; оба друг другу не понравились в первое мгновение и теперь чувствовали скованность, холодок в груди, разочарование. «Он, конечно, не пугало огородное, - думала она, - и глаза ничего, большие; но уж больно худ - если не поправится, будет к старости вылитый Кащей!» Сын Владимирки рассуждал тоже в этом духе: «Вот не повезло! Толстая, нескладная. Да ещё пушок на лице. Фу, какая гадость! Как лобзать такую? От брезгливости может в спальне вытошнить».9
Кика– старинный русский головной убор замужних женщин.
Но потом успокоились, даже улыбались. А когда за столом под крики «Горько! Горько!» стали целоваться, оба ощутили некоторую приятность.
Впрочем, вскоре, в одрине наедине, вновь почувствовали неловкость. Ольга лежала под шёлковой простыней в белой ночной рубашке тонкого полотна этакой горой, у которой от частого дыхания верх ходил ходуном. А жених всё не мог раздеться, путаясь в одежде, - или время тянул специально, отдаляя развязку? За окном, занавешенном плотной тканью, солнце вовсю светило, было жарко, душно, у стекла звенела недовольная муха.
Наконец Ярослав, оказавшись в одних подштанниках, юркнул под простыню и закрыл от страха глаза. Вдруг почувствовал, как рука невесты гладит ему живот, опускается ниже, ниже - и проделывает такое, что он сам себе не решался делать, будучи ещё мальчиком.
– Ну, не бойся, милый, - нежно прошептала она.
– Что ты весь трепещешь? Это же приятно… очень, очень приятно, правда?.. А теперь попробуй - соверши со мной то же самое.
Протянув ладонь, он скользнул вдоль её тёплого бедра, запустил пальцы под материю, начал поднимать руку выше, выше - и затем ощутил нечто мягкое, влажное, горячее, от чего запрыгало его сердце; Осмомысл приоткрыл глаза и увидел, как его жена сладко дышит, смежив веки, опрокинувшись на подушку; и чем больше его перста шевелят её плоть, тем ей больше нравится, и она уже тихо стонет, изгибаясь в истоме под простынёю… Так они ублажали друг друга, доводя тела до точки кипения, а потом, позабыв про стыд и недавнюю робость, отдались всецело буйству вожделения, оглашая одрину то вскриками, то рычанием зверя…
Свадьбу праздновали три дня. Вслед за тем молодые уселись в пёстрые повозки и поехали в Галич.
Глава четвёртая
1
С Тулчей-Акулиной прожил Иван Берладник меньше года. Их семейная жизнь складывалась неплохо, муж держал в подчинении половцев и берладников, собирал дань с проезжих купцов (тех, кто упирались, просто грабил), привозил во дворец сундуки с добытым добром, а жена ждала первенца, радуясь его толчкам внутри живота. Улыбаясь, говорила супругу: «Будет непокорный, как ты».
– «Нешто я непокорен?
– удивлялся он.
– Я сама незлобивость и добродушие, век готов провести у тебя под боком».
– «Ну, посмотрим, посмотрим», - ласково смеялась она.
В первых числах марта разрешилась от бремени мальчиком. Получил новорождённый имя Ростислава - в честь убитого Владимиркой деда, а в среде половцев звался Чаргобаем - в честь другого деда, знаменитого ясновидца. Был здоровенький и сосал молоко, с аппетитом чмокая.
Но потом повивальные страсти улеглись, сына окрестили, и, когда дороги по весне окончательно высохли, у Ивана в душе зародилось беспокойное чувство. Маялся, бродил по дворцу, думал то и дело: ну, а дальше что? Новые набеги, новые сундуки и шубы? Благочинная жизнь отца-семьянина в выводке детей? Смерть вдали от родины? Неотмщённый отец? Но, с другой стороны, он ведь обещал - Чаргу, Карагай, Акулине, - что не тронется с места, не вернётся на Русь, чем предотвратит новые напасти… Разве обещал? Или говорил неопределённо и обтекаемо: поживём - увидим, нечего, мол, загадывать?.. Как же поступить в этом случае? Подавить в сердце недовольство и остаться на Дунае или бросить сына, любящую жену и сбежать?