Зрелость
Шрифт:
Мы прогуливались там с моей сестрой, приехавшей на какое-то время к Фернану в Мадрид, три дня она провела в Барселоне. Вернувшись вечером, на улицах мы увидели какое-то необычайное волнение, но не придали ему значения. Во второй половине следующего дня мы все трое отправились осмотреть церковь, находившуюся в густонаселенном квартале; трамваи не ходили, на некоторых улицах почти никого не было. Мы задавались вопросом, что происходит, но не слишком об этом задумывались, поскольку сосредоточенно, хотя и безуспешно, пытались отыскать на нашем плане церковь. Мы вышли на шумную улицу, где было полно народа: столпившись у стен, люди, размахивая руками, о чем-то громко совещались; посреди мостовой шли двое полицейских, сопровождавшие мужчину в наручниках; вдалеке виднелся полицейский автобус. Мы почти ни слова не знали по-испански и не поняли ничего из того, что говорили эти люди: лица у них были недобрые. Продолжая упорствовать в своих поисках, мы все-таки подошли к одной возбужденной группе и вопросительным тоном произнесли название интересующей нас церкви. В ответ нам с милой доброжелательностью улыбнулись, и какой-то мужчина жестом указал нам путь; едва мы успели поблагодарить, как они снова возобновили свой спор. Я ничего не помню об этой церкви, но знаю только, что, возвращаясь с прогулки, мы купили газету и кое-как разобрали, что там было написано. Профсоюзы объявили всеобщую забастовку против руководства провинции. На улице, где мы спрашивали дорогу к церкви, как раз арестовали профсоюзных активистов, одного из них мы и видели в сопровождении жандармов,
Перед отъездом из Барселоны я с неистовым увлечением изучала справочник-путеводитель «Гид Блё»; мне хотелось увидеть буквально все. Однако Сартр решительно отказался сделать остановку в Лериде, чтобы осмотреть соляную гору. «Естественные красоты – согласен, – заявил он, – но естественные диковинки – нет!» На один день мы остановились в Сарагосе, откуда отправились в Мадрид. Фернан встречал нас на вокзале; он поселил нас в своей квартире, расположенной немного ниже ворот Алькала, и повез посмотреть город. Он показался мне таким суровым, таким непримиримым, что к концу дня у меня слезы навернулись на глаза. Думается, что, несмотря на мою привязанность к Фернану, я сожалела не столько о Барселоне, сколько о своем долгом уединении с Сартром. Хотя на самом деле это была удача: избежать, благодаря Фернану, неопределенного положения туриста, в чем я убедилась той же ночью, когда в парке мы ели жареные креветки и персиковое мороженое. Вскоре меня захватила веселость Мадрида. Республика еще не опомнилась после своей победы и, казалось, продолжала праздновать каждый день. В глубоких сумрачных кафе мужчины, несмотря на жару, одетые очень строго, страстными фразами создавали новую Испанию; она победила священников, богачей, она будет свободной и добьется справедливости. Друзья Фернана считали, что вскоре трудящиеся возьмут власть и построят социализм. От демократов до коммунистов, все в тот момент радовались, все верили, что будущее в их руках. Слушая разговоры, мы попивали мансанилью, глотали черные оливки и чистили крупных креветок. На террасе одного кафе восседал великолепный однорукий бородач Валле-Инклан: он рассказывал всем окружающим, причем каждый раз по-разному, каким образом он потерял свою руку. По вечерам мы ужинали в дешевых ресторанах, которые нравились нам тем, что туристы туда не заглядывали; мне вспоминается один погребок с бурдюками, наполненными простым вином с запахом винограда; официанты громко оповещали о меню. До трех часов утра мадридская толпа разгуливала по улицам, а мы вдыхали свежесть ночи, сидя на террасе какого-нибудь кафе.
В принципе, Республика осуждала бой быков, однако все республиканцы его любили. И мы каждое воскресенье туда ходили. В первый раз мне больше всего понравилось празднество, которое разворачивалось на скамьях амфитеатра; я во все глаза смотрела на пеструю волнующуюся толпу, заполнявшую сверху донизу огромную воронку; под палящими лучами солнца я слушала шелест вееров и бумажных шляп. Но, подобно большинству зрителей-новичков, мне казалось, что бык поддается обману с механической неизбежностью, что человек побеждает слишком легко. Я совершенно не понимала, что вызывало аплодисменты и неодобрительные возгласы толпы. В тот сезон самыми знаменитыми тореадорами были Марсиаль Лаланда и Ортега; высоко ценили жители Мадрида и молодого дебютанта, прозванного Эль Эстудианте, отличавшегося своей смелостью. Я видела всех троих и поняла, что бык далеко не всегда поддается на обман: оказавшись в тисках между капризами животного и требовательным ожиданием толпы, тореадор рискует своей жизнью; эта опасность была основой его работы: он провоцировал ее, он распределял ее с большей или меньшей долей смелости и сообразительности и в то же время искусно уклонялся от нее с большей или меньшей долей надежности. Каждая битва была творением, мало-помалу я разобралась, в чем ее смысл, а иногда и красота. Многое еще ускользало от меня, но я была увлечена, Сартр тоже.
Фернан показал нам Прадо, и мы часто возвращались туда. В своей жизни мы еще не видели многих картин. Несколько раз я пробежала вместе с Сартром галереи Лувра и поняла, что благодаря моему кузену Жаку я немного лучше понимала живопись, чем он: для меня картина – это прежде всего была поверхность, покрытая красками, в то время как Сартр реагировал на сюжет и выразительность персонажей, поэтому ему нравились произведения Гвидо Рени. Я с жаром критиковала его, и он сдался. Должна сказать, что его безусловную любовь снискали авиньонская «Пьета» и «Распятие» Грюневальда. Мне не удалось переубедить его относительно абстрактной живописи, однако он признал, что содержание сцены, выражение лица нельзя отделять от стиля, техники, искусства, которые представляют их нам. Он, в свою очередь, повлиял на меня, поскольку, увлеченная «чистым искусством» вообще и «чистой живописью» в частности, я утверждала, что меня не интересует смысл пейзажа или образа, который мне показывают. После посещения Прадо наши взгляды более или менее сблизились, но мы были еще новичками и оба чувствовали себя неуверенно. Эль Греко превзошел все, что, прочитав Барреса, мы ожидали от него: в своих восторгах мы отвели ему первое место. Мы не остались равнодушны к жесткости некоторых портретов Гойи и к мрачному безумию последних его полотен; но в целом Фернан не без основания упрекал нас в том, что мы недооценили его. Он также считал, что мы чрезмерно увлеклись картинами Иеронима Босха; действительно, мы без конца погружались в созерцание его мучеников, его чудовищ; он слишком возбуждал наше воображение, чтобы мы могли точно оценить достоинство его живописи. Между тем меня восхищало техническое мастерство, и я подолгу задерживалась перед полотнами Тициана. В этом отношении Сартр сразу проявил нетерпимость: он с отвращением отвернулся. Я говорила, что он преувеличивает свое неприятие, что это все-таки необычайно хорошо написано. «Ну и что? – отвечал он и добавлял: – Тициан – это просто опера». После Гвидо Рени он уже не признавал картины, где отдавалось предпочтение жесту и выразительности. Позже его неприятие Тициана смягчилось, но не настолько, чтобы совсем отказаться от него.
Из Мадрида мы совершили несколько коротких поездок. Эскуриал, Сеговия, Авила, Толедо: впоследствии некоторые места могли показаться мне еще более прекрасными, но никогда красота не обладала такой свежестью.
Сартр проявлял такое же любопытство, как и я, но менее жадное. В Толедо после хлопотного утра он с удовольствием провел бы вторую половину дня на площади Сокодовер, раскуривая свою трубку. А у меня сразу ноги затекали. Я не воображала, как когда-то в Лимузене, что мое присутствие для чего-то необходимо, но решила узнать о мире все, а время у меня было ограничено, и я не хотела терять ни мгновения. Мою задачу облегчало то, что, на мой взгляд, были художники, стили, эпохи, которые попросту не существовали. Сартр питал неусыпную ненависть ко всем живописцам, у которых, как ему казалось, он узнавал ошибки Гвидо Рени, я с готовностью соглашалась с тем, что он обращал в прах Мурильо, Риберу и многих других; урезанная таким образом вселенная не лишала меня аппетита, и я была полна решимости произвести ее полную опись. Полумеры были неведомы мне; в областях, которые мы не отбросили решительно в небытие, я не устанавливала субординации; я ждала, что все, что откроется моим глазам, принесет мне нечто новое и неизведанное: как согласиться что-нибудь пропустить? Эта картина Эль Греко в глубине ризницы могла быть ключом, который окончательно откроет для меня его творчество и без которой – кто знает? – вся живопись целиком рискует остаться для меня закрытой. Мы рассчитывали вернуться в Испанию, однако терпение не было моей сильной стороной: я не
собиралась откладывать, пусть хоть на один год, откровение, которое подарит мне этот алтарь, этот тимпан. Дело в том, что радости, которые я от этого получала, не уступали моей ненасытности: при каждой встрече действительность поражала меня.Иногда она отчуждала меня от себя самой. «Зачем путешествовать? От себя ведь никуда не уйдешь», – сказал мне кто-то. Я уходила; другой я не становилась, но я исчезала. Быть может, это привилегия людей – очень активных или очень амбициозных, которые постоянно к чему-то стремятся, и вдруг – передышка, когда время останавливается, когда существование растворяется в неподвижной насыщенности вещей: какое отдохновение! Какая награда! Утром в Авиле я открыла ставни своей комнаты и на фоне голубого неба увидела гордо возвышающиеся башни; прошлое, настоящее – все исчезло; не осталось ничего, только горделивое присутствие: мое собственное и этих крепостных стен. Слившись воедино, оно бросало вызов времени. Очень часто во время этих первых путешествий подобные радостные ощущения меня просто ошеломляли.
Мадрид мы покинули в последних числах сентября. Мы видели Сантильяну, бизонов Альтамиры, собор Бургоса, Памплону, Сан-Себастьян; мне полюбилась суровость кастильских плоскогорий, но я была рада встретить на баскских холмах осень с запахом папоротников. В Андайе мы вместе сели на парижский поезд, но я вышла в Байонне, чтобы дождаться поезда Бордо – Марсель.
За всю свою жизнь я не знала ни одного мгновения, которое можно было бы назвать решающим; но кое-что по прошествии времени обрело такой внушительный смысл, что возникает из моего прошлого, словно некое значимое событие. Свое прибытие в Марсель я вспоминаю так, будто в моей истории оно отметило некий совершенно новый поворот.
Оставив чемодан в камере хранения, я застыла наверху огромной лестницы. «Марсель», – сказала я себе. Под голубыми небесами – залитые солнцем черепицы, тенистые провалы, платаны цвета осени; вдалеке – холмы и синева моря; вместе с шумом города доносился запах выжженной травы, шли люди, исчезая в глубине темных улиц. Марсель. Я была там одна, с пустыми руками, разъединенная со своим прошлым и со всем, что любила, я смотрела на большой незнакомый город, где буду день за днем без всякой помощи выстраивать свою жизнь. До тех пор я была тесно связана с другими; мне определяли рамки и цели, а потом мне было даровано большое счастье. Здесь я ни для кого не существовала; где-то под одной из этих крыш мне предстоит вести уроки по четырнадцать часов в неделю, ничего другого для меня не было предусмотрено, даже кровати, на которой я буду спать; свои занятия, привычки, удовольствия – все это я должна придумывать сама. Я начала спускаться по лестнице, останавливаясь на каждой ступеньке, взволнованная этими домами, деревьями, водами, утесами, тротуарами, которые мало-помалу станут открываться мне и раскроют меня самой себе.
На привокзальной улице справа и слева располагались рестораны с террасами, защищенными высокими остекленными стенами. На одном из стекол я увидела объявление: «Сдается комната». Сама комната пришлась мне не по душе: огромная кровать, стулья и шкаф, но я подумала, что за большим столом будет удобно работать, да и хозяйка предложила мне подходящую цену за пансион. Я пошла за своим чемоданом и притащила его в «Ресторан де Л'Амироте». Через пару часов я нанесла визит директрисе лицея, определились часы моей работы; не зная Марселя, я уже жила в нем. И отправилась открывать этот город.
Я сразу влюбилась. Я взбиралась на все его горки, бродила по всем улочкам, вдыхая запах гудрона и морских ежей Старого порта, смешивалась с толпами на улице Канебьер, сидела в аллеях, садах, тихих закоулках, где провинциальный запах палой листвы перекрывал дуновение морского ветра. Мне нравились набитые до отказа людьми тряские трамваи и украшавшие их спереди названия: Мадраг, Мазарг, Шартрё, Рука-Блан. Утром в четверг я села в автобус на Маттеи, конечная остановка которого находилась рядом с моим домом. Из Кассиса в Сьоту я шла пешком по медно-красным прибрежным скалам: я была в таком упоении, что, когда вечером возвращалась в одном из маленьких зеленых автобусов, меня не покидала лишь одна мысль: начать все сначала. Поселившаяся во мне страсть не отпускала меня более двадцати лет, победить ее сумел только возраст; в тот год она спасла меня от скуки, от сожалений, от всех унылых мыслей и обратила мою ссылку в праздник.
В этом не было ничего странного. Дикая и вместе с тем легкодоступная природа вокруг Марселя дарит самому неискушенному путешественнику ослепительные секреты. Экскурсия была излюбленным спортом марсельцев; ее любители организовывали клубы, выпускали журналы, подробно описывающие замысловатые маршруты, они заботливо обновляли яркие цвета указательных стрелок, которыми изобиловали эти маршруты. Многие мои коллеги уходили по воскресеньям группами осваивать массив Марсельвьер или пики Сент-Бом. Моя особенность заключалась в том, что я не присоединялась ни к одной из групп, а развлечение превратила в непреложную обязанность. Со 2 октября по 14 июля я ни разу не усомнилась в том, на что употребить четверг и воскресенье; как зимой, так и летом мне предписывалось выйти на рассвете и вернуться лишь ночью. Я не обременяла себя предварительными приготовлениями и никогда не запасалась положенным снаряжением: рюкзаком, подкованными башмаками, юбкой и накидкой из плотной шерсти; я надевала старое платье, холщовые туфли на веревочной подошве, а в матерчатой сумке у меня было несколько бананов и бриошей: не раз мои коллеги, встретив меня на какой-нибудь вершине, презрительно улыбались. Зато я с помощью справочников «Гид Блё», «Бюллетен» и «Карт Мишлен» составляла подробнейшие планы. Поначалу я ограничивала себя пятью-шестью часами ходьбы; затем комбинировала девяти-десятичасовые прогулки; мне случалось пройти больше сорока километров. Я неуклонно прочесывала весь район. Я поднималась на все вершины: Гардабан, Орельен, Сент-Виктуар, Пилон дю Руа; спускалась во все бухточки, исследовала долины, ущелья, теснины. Среди слепящих камней, где не обозначалось никакой тропки, я шла, выискивая стрелки – синие, зеленые, красные, желтые, которые вели меня неведомо куда; иногда я их теряла, потом искала, бродя по кругу, пробираясь сквозь кустарник с резким запахом, покрываясь царапинами от новых пока для меня растений: хвойного ладанника, можжевельника, каменного дуба, желтого и белого асфоделя. Берегом моря я прошла все таможенные тропы; у подножия скал вдоль истерзанного побережья Средиземного моря не было той слащавой неги, которая в других местах отвращала меня; в сиянии утренних лесов оно с неистовой силой окатывало выступы ослепительной белизной, и мне казалось, что, если я опущу туда руку, мне отсечет пальцы. С вершины холмов оно выглядело тоже прекрасно, когда его мнимая ласковость, его минеральная жесткость врывались в буйную зелень оливковых деревьев. И однажды весенним днем на плато Валансоль я впервые увидела миндальные деревья в цвету. В долине Экса я шагала по красным и охровым дорогам и узнавала полотна Сезанна. Я посещала города, селения, деревни, аббатства, замки. Как и в Испании, любознательность не давала мне покоя. В каждой точке, каждой расселине я рассчитывала на некое откровение, и всегда красота пейзажа превосходила мое ожидание и мои воспоминания. Все с тем же упорством я продолжала следовать своему назначению: исторгать вещи из тьмы. В полном одиночестве, окутанная туманом, я шагала по гребню Сент-Виктуар, по гряде Пилон дю Руа, навстречу буйному ветру, сорвавшему мой берет, который улетел в долину; в одиночестве я блуждала в лощине Люберон: такие минуты с их светом, лаской, исступленностью принадлежали только мне. Как я любила, еще не очнувшись от сна, идти по городу или, задержавшись ночью, смотреть, как над незнакомым селением нарождается заря! В полдень я спала, вдыхая запах дрока и сосны; я взбиралась по склонам холмов, пробивалась сквозь пустоши, и все окружающее устремлялось мне навстречу, ожидаемое и неожиданное: никогда я не отказывала себе в удовольствии увидеть какую-то точку или черточку, нанесенные на карту, проверить три строчки, напечатанные в путеводителе, которые превращались в камни, деревья, небо, воду.