Зрелость
Шрифт:
Это медленное возвращение своих позиций началось весной 1931 года, когда мне понадобилось принять решение относительно своего ближайшего будущего.
Как-то февральским воскресным днем Сартр получил письмо, в котором его уведомляли, что в Японию отправляют другого преподавателя-ассистента. Он был крайне разочарован. С другой стороны, университет просил его заменить в последнем триместре в Гавре преподавателя философии: у того была нервная депрессия, и Сартр сохранит свой пост в следующем году. Это была удача, поскольку если уж он оставался во Франции, то хотел бы, по крайней мере, преподавать недалеко от Парижа. Сартр согласился. Таким образом, долгая разлука, которой я так опасалась, мне больше не грозила! Огромный камень упал у меня с души. Вот только вместе с тем алиби, которое сулило мне будущее, рушилось: ничто не защищало меня больше от моих угрызений. Я отыскала страницу в блокноте, нацарапанную в кафе «Дюпон» на бульваре Рошешуар однажды вечером, когда я наверняка немного выпила: «Ну вот. Я снова ни о чем не буду думать. Целая куча радостных мелких убийств (“Крик-крак” – потрескивали, умирая, стебельки льна, сгоревшие в сказке Андерсена, а маленькие дети хлопали в ладоши и кричали: “Конец, конец!”). Быть может, не стоило и жить в конечном счете. Жить ради удобного и приятного!.. Мне хотелось бы вновь научиться одиночеству: как давно я не была одна!»
Такое отчаяние, как я уже говорила, охватывало меня лишь временами, на самом деле страх одиночества пересиливал стремление к нему. Настал момент, когда я должна
Но тут как раз и появилась одна такая, поскольку мысль об отъезде в Марсель приводила меня в трепет; при таких условиях, говорил Сартр, глупо было приносить жертву ради принципов. Должна сказать, что у меня ни разу не возникало искушения дать ход его предложению. Брак вдвое приумножал семейные обязательства и все социальные тяготы. Меняя наши отношения с другими, брак неизбежно ухудшил бы те, что существовали между нами. Забота сохранить мою собственную независимость не слишком отягощала меня; мне показалось бы неестественным искать в разлуке свободу, которую, говоря по правде, я могла обрести лишь в своем сознании и в душе. Но я видела, как тяжело Сартру проститься с путешествиями, со своей свободой, своей молодостью, чтобы стать преподавателем в провинции и в конечном счете стать взрослым; встать в ряд с женатыми мужчинами стало бы для него еще одним отречением. Я знала, что он не способен таить на меня за это обиду, как знала и то, как сама я склонна к угрызениям и как ненавидела их. Элементарная осторожность не давала мне выбрать будущее, которое могло быть ими отравлено. Мне даже ничего не пришлось обдумывать, я не колебалась, не просчитывала, решение было принято само собой.
Единственная причина могла бы перевесить, чтобы убедить нас взять на себя узы, которые именуют законными: желание иметь детей; у нас такового не было. Мне часто ставили это в вину и задавали столько вопросов, что я хочу объясниться. У меня не было и нет никакого предубеждения против материнства; младенцы никогда меня не интересовали, но, немного повзрослев, я нередко восхищалась ими; я даже предполагала обзавестись своими, когда собиралась замуж за своего кузена Жака. Если теперь я отказалась от таких планов, то прежде всего потому, что мое счастье было чересчур насыщенным, чтобы меня могла прельстить какая-то новизна. Ребенок не мог упрочить связи, соединявшие меня и Сартра; у меня не было желания, чтобы существование Сартра отражалось и продолжалось в существовании кого-то другого: он был самодостаточен, и мне его было достаточно. Да и себя мне было достаточно: я вовсе не мечтала вновь обрести себя в происшедшей от меня плоти. Впрочем, я чувствовала себя столь мало похожей на своих родителей, что сыновья и дочери, которых я могла бы иметь, заведомо казались мне чужаками; мне до такой степени отвратительна была собственная семья, что и со стороны своих детей я рассчитывала встретить безразличие или враждебность. Поэтому никакой эмоциональный образ не побуждал меня к материнству. С другой стороны, оно казалось мне несовместимым с путем, на который я вступала: я знала – чтобы стать писателем, мне потребуется много времени и большая свобода. Я была не против обыгрывать трудности, но речь шла не об игре: стоял вопрос о значении и самом смысле моей жизни. Пойти на риск, подвергнув детей опасности? Для этого необходимо было, чтобы ребенок представлял в моих глазах такую же наиважнейшую суть, как некое произведение: это был не мой случай. Я рассказывала, до какой степени лет в пятнадцать Заза возмущала меня, утверждая, что иметь детей и писать книги – это равнозначно: я по-прежнему не находила ничего общего между этими двумя предназначениями. С помощью литературы, думала я, оправдывают мир, создавая его заново, в чистоте воображаемого, и вместе с тем спасают свое собственное существование; рожать – это значит понапрасну увеличивать число людей на земле, без всякого оправдания. Никто не удивляется тому, что кармелитка, сделав выбор в пользу молитвы за всех людей, отказывается производить на свет отдельных индивидов. Мое призвание точно так же не терпело никаких помех и удерживало меня от выбора любого чуждого ему пути. Да, мое начинание предписывало мне такой образ действий, которому не противоречил бы ни один из моих порывов и который у меня никогда не возникало соблазна пересмотреть. У меня не было ощущения, что я отказываюсь от материнства, оно не было моим уделом; оставаясь без ребенка, я выполняла свое естественное предназначение.
Тем временем мы пересмотрели свое соглашение, мы отказались от мысли о временном «договоре» между нами. Наше взаимное согласие стало более тесным и более требовательным, чем вначале; оно могло приспособиться к коротким расставаниям, но не к длительным одиноким странствиям. Мы не клялись друг другу в вечной верности, но отодвигали в будущее тридцатилетие наши возможные увлечения.
Я успокоилась. Марсель большой и очень красивый город, уверяли меня. Учебный год длится всего девять месяцев, поезда ходят быстро: два дня выходных, удачно подоспевший грипп, и я приеду в Париж. Так что я, не задумываясь, вовсю пользовалась этим последним триместром. Гавр не разочаровал Сартра, и я несколько раз сопровождала его туда. Я увидела много всего нового: порт с судами, доки, разводные мосты, крутые берега, бурное море. Впрочем, большую часть времени Сартр проводил в Париже. Несмотря на свои антиколониальные убеждения, мы побывали на Колониальной выставке; для Сартра это была великолепная возможность применить свою «оппозиционную эстетику»: какое уродство! И как смехотворно выглядит этот храм Ангкор из папье-маше! Но нам понравились шум и пыль, сопровождавшие толпы.
Сартр закончил «Легенду об истине», которую Низан взялся порекомендовать европейским издательствам. Отрывок был опубликован в журнале «Бифюр», которым руководил Рибмон-Дессень; занимался этим Низан, в каждом номере он коротко представлял коллег и посвятил строчку своему дружку: «Молодой философ. Готовит том деструктивной философии». Банди, находившийся тогда в Париже, с большим волнением говорил мне об этом тексте. В том же номере появился перевод «Was ist Metaphysik» Хайдеггера [16] : нас это не заинтересовало, поскольку мы ничего не поняли. Низан, в свою очередь, только что опубликовал первое свое произведение «Аден. Аравия». Особенно нам нравилось вызывающее начало: «Мне было двадцать лет. Я никому не позволю сказать, что это самое прекрасное время жизни». В целом книга пришлась нам по вкусу, но показалась скорее блестящей, чем глубокой, так как мы не обнаружили в ней искренности. С бесконечным упрямством молодости Сартр, вместо того чтобы в свете этого памфлета пересмотреть свое представление о Низане, предпочел думать, что его дружок поступился чем-то ради литературы.
Он любил свою студенческую жизнь и не принял всерьез яростные нападки Низана на Эколь Нормаль; он не подумал, что смятение Низана должно было иметь глубокие корни, раз он ввязался в аденскую авантюру. В книге «Аден. Аравия» Низан восстал против заповеди Алена, отметившей наше поколение с его стремлением говорить нет; он хотел говорить да чему-то и поэтому, вернувшись из Аравии, вступил в коммунистическую партию. Принимая во внимание его дружеское отношение к Низану, Сартру было легче сгладить это расхождение, чем придать ему должное значение. Вот почему мы наслаждались мастерством Низана, не придавая особого значения тому, что он говорил.16
«Что такое метафизика» Мартина Хайдеггера.
В июне Стефа и Фернан прибыли в Париж; они ликовали, потому что после стольких волнений, борьбы и репрессий в Испании победила Республика. Стефа тяжело переносила беременность; июльским утром она поступила в акушерскую клинику «Тарнье» на улице Ассас. Фернан собрал своих друзей на террасе «Клозри де Лила». Каждый час он мчался в клинику и возвращался, понурив голову. «Пока ничего!» Его успокаивали, подбадривали, он немного отвлекался от грустных мыслей. К вечеру Стефа родила сына. Художники, журналисты, писатели разных национальностей праздновали это событие до глубокой ночи. Она останется с ребенком в Париже, а он вернется в Мадрид. Ему пришлось принять там предложение, которое ему не нравилось: он продавал радиоприемники, и у него почти не оставалось времени, чтобы писать картины, но он, однако, упорствовал; его полотна, испытавшие влияние Сутина, были еще довольно неуклюжи, но по сравнению с первыми картинами свидетельствовали о прогрессе.
Учебный год заканчивался, и я собиралась уехать на каникулы вместе с Сартром. Затем мы расстанемся. Но я уже с этим смирилась. Я говорила себе, что одиночество в умеренном количестве, безусловно, имеет свои прелести и наверняка достоинства. Я надеялась, что оно поможет мне противостоять искушению, с которым я два года жила бок о бок: искушению пасовать. У меня на всю жизнь сохранилось тревожное воспоминание об этом времени, когда я опасалась предать свою юность. Франсуаза д’Обонн в своих критических заметках о моем романе «Мандарины» писала, что у всех писателей есть свой «скелет» и что мой – в образах Элизабет, Денизы и особенно Поль – это женщина, которая приносит в жертву любви свою самостоятельность. Сегодня я спрашиваю себя, до какой степени такой риск действительно существовал? Если бы мужчина был достаточно эгоистичным и посредственным и при этом намеревался подавить меня, то я осудила бы его и вынесла свой приговор, я отвернулась бы от него. Желание отказаться от себя у меня могло возникнуть лишь ради кого-то, кто как раз сделал бы все возможное, чтобы помешать мне в этом. Но в ту пору мне казалось, что я подвергаюсь опасности и что, согласившись уехать в Марсель, я начала отводить угрозу.
Глава II
Путешествовать – это всегда было одним из самых моих горячих желаний. С какой тоской слушала я когда-то Зазу после ее возвращения из Италии! Из пяти чувств одно я ставила намного выше всех остальных: зрение. Несмотря на свое пристрастие к беседам, я поражалась, когда слышала, что глухие несчастнее слепых; я даже считала, что судьба инвалидов войны, получивших лицевое ранение, не так страшна, как слепота, и если бы мне довелось выбирать, я без колебаний отказалась бы от лица ради сохранения глаз. Я приходила в восторг при мысли о возможности гулять и смотреть целых шесть недель. Однако я была благоразумна: в Италию, Испанию, Грецию я, конечно, поеду, но позже; тем летом, по совету Низана, мы с Сартром собирались посетить Бретань. Я ушам свои не поверила, когда Фернан предложил нам поехать в Мадрид; жить мы будем у него, а курс песеты такой низкий, что передвижение нам почти ничего не будет стоить. Ни Сартр, ни я ни разу не пересекали границу, и когда в Пор-Бу мы увидели блестящие треуголки карабинеров, то ощутили себя в окружении самой настоящей экзотики. Никогда не забуду наш первый вечер в Фигерасе; взяв номер, мы поужинали в маленькой гостинице; мы ходили по городу, в долину спускалась ночь, и мы говорили себе: «Это Испания».
Сартр перевел в песеты последние остатки своего наследства: это было немного; по совету Фернана мы купили kilometricos [17] первого класса, иначе можно было бы пользоваться лишь пассажирскими поездами; после этого, при всей скудости своей жизни, мы едва могли сводить концы с концами, но мне это было неважно: роскошь не существовала для меня даже в воображении; для поездки по Каталонии я предпочитала деревенские автобусы, а не туристические пульмановские вагоны. Сартр предоставил мне заботу отслеживать расписание, разрабатывать наш маршрут; я согласовывала время и пространство по своему усмотрению и с жаром пользовалась этим новым видом свободы. Я вспоминала свое детство: поездка из Парижа в Юзерш – да это целая история! Сколько трудностей, чтобы собрать багаж, отвезти его, зарегистрировать, следить за ним; моя мать сердилась на вокзальных служащих, отец поносил путников, деливших с нами купе, и оба они ссорились; вечно это долгое тревожное ожидание, много шума и скуки. Ах, но я-то себе обещала, что моя жизнь будет другой! У нас чемоданы были не тяжелые, мы заполняли и освобождали их мгновенно; как весело было приехать в неизвестный город, выбрать там гостиницу! Я окончательно отмела всю скуку, все заботы.
17
Билеты с заранее обусловленной общей ценой на две или три тысячи километров.
Тем не менее в Барселоне меня охватила тревога. Не обращая на нас внимания, город шумел вокруг, мы не понимали его языка: как сделать, чтобы он вошел в нашу жизнь? Это был вызов, и его трудность сразу воодушевила меня. Мы остановились неподалеку от собора в самом что ни на есть заурядном пансионе, но наша комната мне понравилась; во второй половине дня во время сиесты сквозь кумачовые шторы солнце метало красные огни, это Испания обжигала мне кожу. С каким рвением мы гонялись за ней! Подобно большинству туристов нашего времени, мы воображали, что любое место, любой город имеют свой секрет, душу, извечную сущность, и что задача путешественника была разгадать их, однако мы ощущали себя гораздо более современными, чем Баррес, поскольку знали: ключи от Толедо или Венеции следует искать не только в их музеях, памятниках, в их прошлом, но и в настоящем, через их тени и свет, их толпы, запахи, пищу, этому нас научили Валери Ларбо, Андре Жид, Моран, Дриё ла Рошель. По мнению Дюамеля, тайны Берлина крылись в запахе, витавшем на его улицах и не походившем ни на какой другой; пить испанский шоколад – это значит вкушать всю Испанию, говорил Андре Жид в очерках «Поводы»; ежедневно я заставляла себя чашками глотать черный соус, щедро заправленный корицей; я поедала большие куски миндальной халвы и айвового мармелада, а еще сладкие пироги, рассыпавшиеся у меня на зубах и оставлявшие привкус застарелой пыли. Мы смешивались с толпой на проспектах, я старательно вдыхала влажный запах улиц, по которым мы бродили: улиц без солнца, которым зелень жалюзи, разноцветье белья, развешанного между фасадами, придавали обманчивую веселость. Почерпнув из прочитанных книг, что истина любого города кроется где-то на самом дне, все свои вечера мы проводили в китайском квартале Баррио Чино; женщины, отяжелевшие и грациозные, пели, танцевали, выступая на открытых эстрадах; мы смотрели на них, но с еще большим любопытством наблюдали за наблюдавшей за ними публикой: мы смешивались с ней, благодаря спектаклю, который мы смотрели вместе. Между тем я стремилась также выполнить классические задачи туриста. Мы поднялись на Тибидабо, и я впервые увидела искрящийся у моих ног средиземноморский город, похожий на огромный раздробленный кусок кварца. Впервые я отважилась ступить на канатную дорогу, поднявшую нас на вершины Монсеррат.