Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Отношение Ю. Кузнецова к русской культуре XIX — начала XX века не укладывается в привычные, демократически-интеллигентские нормы. Он не склонен доверчиво следовать «неколебимым» заветам «старины». Он не принадлежит к «старокультурному» типу поэта, как не желал бы, однако, быть и героем своей «Атомной сказки» или самоодураченным «интеллектуалом» в поэзии. Но его «угловатая» позиция не вызывает у меня усмешки, легковесной ссылки на затянувшуюся «нигилистическую» юность автора… За сбивчивыми покуда намётками литературной программы Ю. Кузнецова видится мне нечто сложнейшее, чем чисто литературное самоутверждение или сама по себе внешне-иерархическая бестактность. «Чисто» литературные программы (манифесты о рифмах, ритмах, предпочтительной лексике или навязываемых литературных «главарях») бывают обычно у ремесленников поэзии; программа же поэта — это с неизбежностью неповторимая «формула»
Татьяна Глушкова
(«Литературное обозрение», 1977, № 6).
Сколько бы мы ни осторожничали (а иногда и наоборот) в оценках Ю. Кузнецова, какими бы оговорками ни обставляли похвалу ему, — ясно, что это явление незаурядное. Духовный максимализм в отношении к себе и к поэзии в целом не может не вызвать уважения. При этом прощаются и некоторые пробелы вкуса. Отпугивает другое: бесцеремонность, с какой поэт иногда судит о своих предшественниках, близких и далёких, от Пушкина — через Блока — и до Мартынова, вынося их за скобки в духовном развитии человечества и современности.
Ал. Михайлов
(Из статьи «Тезисы о поэзии», «Вопросы литературы», 1977, № 3).
Самое трудное, самое драматическое противоречие, которое, как мне кажется, ещё предстоит преодолеть Юрию Кузнецову на тернистом пути духовных исканий, — это гнетущее чувство одиночества. Он сам остро переживает его («Я в поколенье друга не нашёл…»), он понимает, как неестественно, «дико… принимать за человека дорожный куст, объятый мглой».
Ал. Михайлов
1977 год.
«Золотая гора» сродни «Трамваю поэзии» Евгения Евтушенко: поэт ищет подход не к сути творчества, а к признанию. Герой поэмы стремится на «Золотую гору» (как символично переиначен для нашего времени Парнас), но что он знает о ней? «На той горе небесный дом, и мастера живут. Они пируют за столом. Они тебя зовут!» Поэт проходит три пути — «скорбь, любовь и смерть», в дороге «открылась даль его глазам», и вот он у цели. Здесь жуткая толчея, как и следовало ожидать. Наш поэт бодро пробирается мимо «шифровальщиков пустот» и прочей нечисти к столу, «где пил Гомер, где пил Софокл, где мрачный Дант алкал, где Пушкин отхлебнул глоток, но больше расплескал». Многие рецензенты спотыкаются на этом месте, обижаются за нашего национального гения — однако напрасно: здесь ведь не сказано ровным счётом ничего порочащего его память. Лучшие стихи поэтов всех времён и народов обращены к родине — за неё они и поднимают кубки на «Золотой горе». Если вспомнить, что Данте был изгнанником, то вполне понятно, почему он не может присоединиться к славящим своё отечество поэтам. Да и Пушкин не мог, как считает Юрий
Кузнецов, больше глотка выпить за Россию николаевскую (мысль слишком сложна и спорна, чтобы попытаться оценить её мимоходом). Гораздо больше тревожит нас поведение за столом сидящего рядом с великими нашего героя. Что же прежде всего говорит наш современник? «Ударил поздно звёздный час, но всё-таки он мой». Комментарии излишни. Рано в поэте взыграла гордыня. Рано.Юрий Ростовцев
(Из статьи «Когда приходит поэт…», журнал «Аврора», 1977, № 8).
Поэт ставит глобальные проблемы, силится обозреть ту даль, что лежит рядом, и действительно видит порой мир настолько укрупнённым, что перед ним простирается земля, «как в трещинах, в границах», сквозь прозрачную льдинку проступает вся Россия, а в пейзажных деталях мерещится «осенний космос».
Герман Филиппов
(Из статьи «О лирике наших дней», опубликованной в книге «В середине семидесятых», Л., 1977).
Встреча Юрия Кузнецова с читателями в магазине «Поэзия» — тот самый случай, когда результат уходит в минус: ни читать стихи, ни говорить с людьми ЮК не умеет. Мрачный, сел за стол, подписал все свои нераспроданные книжки.
Георгий Елин
7 мая 1978 г.
Я помню дали позади и впереди, но смотрю из сегодня, поэтому нет сейчас маленьких Пушкиных, Баратынских, Тютчевых, а есть тьмы и тьмы безголосых складывателей мёртвых частных понятий и есть несколько уверенных своих голосов, которым не откажешь в мировоззрении, как недавно ушедшему Н. Рубцову с его трагическим и ясным слухом и речью, или сегодняшнему, остросовременному Ю. Кузнецову с его «хищным» образным строем, воспитанным отчасти на жестокой катаевской наблюдательности.
Валентин Курбатов
(«Литературное обозрение», 1978, № 6).
Всё заметнее становятся фольклорные связи поэзии Кузнецова. Он широко пользуется различными балладными формами вплоть до почти точно воспроизведённой в «Завещании» старофранцузской баллады. И здесь не только формальная связь. Кузнецов заимствует и отношение к событиям с характерным для народного искусства восприятием трагедии — беглость трагического эпизода. В этом восприятии он избавляется и от угрожающего ему подчас натурализма, жестокости, которая не нагнетается, но растворена в господствующем эпическом мироощущении.
И ещё Ю. Кузнецов всё более склоняется к притче, к философскому символу, но у него нет того, чтобы окончательный, умозрительный образ полностью стирал изображение. Рядом с притчей постоянно присутствует баллада, её повествовательное начало, умение ценить и делать важной деталь:
Орлиное перо, упавшее с небес. Однажды мне вручил прохожий или бес. — Пиши! — он так сказал и подмигнул хитро. — Да осенит тебя орлиное перо. Отмеченный случайной высотой, Мой дух восстал над общей суетой… Но гордый лёд мне сердце тяжелит. Душа мятётся, а рука парит.