22:04
Шрифт:
– Блекнуть?
– В смысле – начали бледнеть, – объяснила Нур, поднимая передо мной руки в перчатках, словно демонстрируя произошедшее. – Я всегда считала себя смуглой: мой отец был смуглый, и я считала, что пошла в него, считала себя американкой арабского происхождения, и вот теперь я сидела, смотрела на свои руки, ничего не чувствовала, и моя кожа словно бы еле заметно белела, обесцвечивалась – скорее всего, из-за шока, но я хочу сказать, что постепенно стала по-другому видеть свое тело, начиная с рук.
– Что вы сказали маме? – спросил я. Кожа у Нур была оливковая. Выглядела ли она в моих глазах теперь иначе, чем в начале смены?
– Сказала, что мне надо в уборную, и просто-напросто ушла из ресторана. Забавно, – Нур усмехнулась, – что я ей так сказала, ведь ей видно было, что я иду на улицу, она не могла рассчитывать, что я вернусь. Вот как оно было. – Нур немного изменила тон, давая понять, что ее рассказ идет к концу. – Вы спрашивали про моих родственников в Ливане – тут сейчас все очень запутанно, потому что я не знаю, могу ли называть их своими родственниками.
– Они в курсе? – спросил я.
– Нет, если только папа им не сообщил, но я не верю, что он мог это сделать. Мама тоже не верит.
– Вы с ними повидались, когда поехали в Каир?
– Я
– Но вы… – Я замялся, не зная, как получше сформулировать вопрос. – Вы по-прежнему считаете себя американкой арабского происхождения?
– Когда меня спрашивают, я отвечаю, что мой приемный отец был ливанец. И это правда. Я по-прежнему верю во все, во что верила; мои убеждения не изменились. Но что касается моего права отстаивать эти убеждения, моего права носить это имя, говорить на этом языке, готовить эту пищу, петь эти песни, участвовать в кампаниях и так далее – тут все изменилось, да и теперь еще меняется, должно меняться или нет – не знаю. Например, мне предлагали выступить в Зуккоти-парке – сказать о том, как соотносятся «Захвати Уолл-стрит» и Арабская весна, но я отказалась, потому что не чувствовала себя вправе. Многим знакомым я не смогла заставить себя рассказать, потому что они помимо своей воли тогда начнут относиться ко мне иначе. Я сама начала относиться к себе иначе.
– Не представляю себе, как это должно было переживаться, как это должно переживаться, – сказал я. Я хотел выразить мысль, что важно не то, чья сперма, что настоящим ее отцом был тот, кто любил и растил ее, но, не успел я подобрать тактичные слова, как меня отвлекла воображаемая картина будущего: Алекс влюбляется в кого-то и, может быть, уезжает из Нью-Йорка с «нашим» ребенком. Будут ли обо мне думать как об отце? Или как всего лишь о доноре? Или вообще спишут со счета?
Поскольку Нур молчала, я счел своим долгом заговорить на новую тему и не очень внятно высказался о связи между ручным трудом и рассказыванием историй – о том, что первое облегчает второе, создавая общий перцептивный шаблон, но то, как она кивала, показывало, что на уме у нее другое.
– У меня до сих пор очень часто такое ощущение, словно я все еще сижу в том ресторане и жду воздействия. Кстати, мама и Стивен теперь живут вместе. Они не поженились. Мы все стараемся как-то уладить случившееся. Это немножко похоже, я бы сказала… у вас было когда-нибудь так, что вы говорите, говорите по сотовому, а потом оказывается, что связь давно прервалась? И возникает легкое замешательство.
Я ответил, что да, было.
– У меня есть друг, которого сильно обижал старший брат, но он ни разу не высказывал ему своего возмущения. Подробности не важны. И вот однажды он набрался смелости это сделать – сказать брату по телефону все, что о нем думает. Он не один год собирался с духом. Звонит он брату и говорит: я просто хочу, чтобы ты меня выслушал, не говори ни слова, только слушай. Брат сказал: ладно, слушаю. И мой друг выложил ему все, что так долго копил в себе, он ходил по квартире взад и вперед и говорил, говорил, по щекам текли слезы. А когда кончил – только тогда, не раньше, – он понял, что брат его не слышит, что связь прервалась. В панике он опять позвонил брату и спрашивает: докуда ты успел услышать? Брат отвечает: ты сказал, что просишь меня выслушать тебя, и тут мы разъединились. И мой друг, не могу объяснить почему, попросту не смог сделать это еще раз, не смог повторить то, что сказал. Когда он мне это рассказывал, он признался, что теперь еще более потерян, еще более одинок: он выложил наконец брату все, что хотел, это было для него сильное переживание, и оно в какой-то мере его изменило, стало важным событием его жизни – но это событие не произошло по-настоящему, брат ничего не услышал из-за плохой сотовой связи. Оно произошло – и не произошло. Оно не ничтожно – и все-таки не случилось. Понимаете, что я имею в виду? Примерно те же ощущения и я испытываю, – сказала Нур, – но если у него это телефонный звонок, то у меня – вся моя жизнь до того момента. Она была, и ее не было.
Хотя мне казалось, что Нур говорит не один час, от смены прошло только сорок пять минут. Когда мы упаковывали последние манго, спустился человек из зала и спросил, работал ли кто-нибудь из нас когда-нибудь на кассе: одной кассирше понадобилось уйти домой раньше, и нужно ее заменить. Нур сказала, что у нее есть такой опыт, сняла перчатки, бандану и фартук и, улыбнувшись мне на прощание, отправилась наверх. До конца смены я фасовал финики и старался не смотреть на часы.
Отработав и купив пару пакетиков манго, я вышел из магазина и, поскольку было тепло не по сезону, решил совершить долгую прогулку. Через Парк-Слоуп я вышел на Юнион-стрит, затем миновал мою часть Борум-Хилла, прошел через Коббл-Хилл, пересек шоссе и оказался на Коламбиа-стрит – всего около двух миль. По Коламбиа двинулся направо – вода была слева, – и после того, как она перешла в Ферман-стрит, проделал еще примерно милю до Бруклин-бридж-парка, где, если не считать нескольких бегунов трусцой и одного бездомного, собиравшего банки в магазинную тележку, никого не было. Я нашел скамейку, уставил взгляд на величественные жемчужные нитки огней на Бруклинском мосту, отражающиеся в воде, и вообразил себе огромные волны грядущего шторма, налетающие на железную ограду моста. Мне казалось, я чувствовал еле слышный сладковатый запах преждевременно зацветших тополей, сбитых с толку теплом до того ранним, что нельзя было говорить даже о ложной весне, – но это могла быть и легкая обонятельная галлюцинация, порожденная памятью – или, невольно подумал я, опухолью мозга. По ту сторону Ист-Ривер на посадочную площадку около Саут-стрит осторожно опускался вертолет, неторопливо мигая хвостовыми огнями.
Я вдыхал ночной воздух, который то ли был, то ли не был чуточку сдобрен неуместным в это время года ароматом, и испытывал то мягкое волнение, что, сильнее или слабее, всегда ощущаю, видя силуэт Манхэттена, его бесчисленные светящиеся окна, жидкий сапфир и рубин транспорта на Эф-Ди-Ар-драйв, непустую пустоту на месте башен-близнецов. Только застроенное пространство возбуждает во мне это волнение, ни в коем случае не природа, и только при несоизмеримости величин; человеческий масштаб, явленный в крохотных на таком расстоянии окнах, соединился сейчас, не растворяясь, с грандиозной архитектурой городского силуэта, которая была выражением, овеществленным автографом не существующей пока что коллективной
личности, пустующего до поры второго лица множественного числа, – к нему, к этому лицу, обращено всякое искусство, даже в интимнейших своих проявлениях. Лишь городское переживание возвышенного доступно мне, потому что лишь в городе немыслимая огромность интуитивно воспринимается как образ человеческого сообщества. Совокупный долг, следы антидепрессантов в водопроводной воде, колоссально разросшаяся транспортная сеть, всё более тревожные изменения климата – когда бы я ни смотрел на Нижний Манхэттен с уитменовского берега Ист-Ривер, я всякий раз решал, что буду одним из художников, пусть на миг, но превращающих дурные проявления коллективности в прообразы ее возможностей, что буду такой частичкой городского тела, от которой исходят упреждающие проприоцептивные сигналы. Пытаясь вобрать в себя манхэттенский силуэт – но вместо этого позволяя ему вобрать меня, – я ощущал наполненность, неотличимую от вычерпанности, я чувствовал, что моя личность растворяется в бытии до того абстрактном, что каждый мой атом по такому же праву принадлежит Нур, вокруг которой мир перестраивается, точно писательский вымысел. Знай я способ высказать это так, чтобы не звучало безапелляционно и глупо, как многие разговоры в кооперативе, я постарался бы ей объяснить: если ты обнаруживаешь, пусть даже испытывая при этом очень сильную тревогу и боль, что ты не тождествен самому себе, то на тебя падает некий свет, может быть преломленный, рассеянный, но все-таки свет грядущего мира, где все будет как сейчас, только чуть-чуть по-другому, ибо прошлое будет правомочно полностью, включая те его части, что, с точки зрения нашего нынешнего настоящего, были и вместе с тем не были. Окажись вы в ту полночь в парке, вы бы увидели меня на скамейке: сижу с примятыми банданой волосами, неумеренно поедаю несульфитированные сушеные манго и, перенося себя в будущее, переживаю один из своих умеренно-слезливых моментов.– Это всегда перенос, проекция настоящего на прошлое – мысль, будто был определенный момент, когда ты решил стать писателем, если вообще здесь можно говорить о решении, или мысль, будто писатель имеет возможность знать, как или почему он стал писателем; но этот вопрос может представлять интерес как способ побудить прозаика написать художественный текст о своем происхождении как прозаика или побудить поэта спеть песню о зарождении песни – то есть исполнить одну из древнейших задач поэта. Самый ранний англоязычный поэт, чье имя нам известно, научился пению во сне: Беда Достопочтенный пишет, что Кэдмону явился в сновидении «некто» и повелел ему воспеть «начало творения». Предполагаю, что меня попросили рассказать сегодня, как я стал писателем, в расчете на то, что мой опыт может пригодиться присутствующим здесь студентам; боюсь, однако, что ничего практически полезного не предложу. Послушайте вместо этого, какая у меня появилась сейчас, на этом этапе жизни, художественная версия возникновения моего сочинительства.
В истории, которую я сам себе последнее время рассказываю, я стал поэтом – или, по крайней мере, подумал, не стать ли мне поэтом, – двадцать восьмого января 1986 года, в семилетнем возрасте. Подобно большинству американцев, живших в то время, я отчетливо помню по телерепортажу, как космический челнок «Челленджер» разрушился на семьдесят третьей секунде полета. Как многие из вас, вероятно, знают, этот полет привлек к себе повышенное внимание, привлек потому, что в состав экипажа из семи человек входила учительница Криста Маколифф. Она была выбрана из не знаю какого количества претендентов, чтобы стать первым педагогом и первым гражданским лицом в космосе; это произошло в рамках проекта «Учитель в космосе», который закрыли через несколько лет после ее гибели. Помимо прочего, Маколифф должна была представлять «рядовых американцев», поэтому нас, рядовых американцев, этот полет особенно интересовал. Миллионам школьников рассказывали о предстоящем событии в рамках специальных учебных программ. Третий класс, где я учился, писал ей письма с выражениями гордости и пожеланиями удачи. Помню, наша миссис Грайнер посвятила часть урока разным способам пожелать счастливого пути: красивых видов за окном… мягкой посадки…
Я хотел бы попросить поднять руки тех, кто видел катастрофу «Челленджера» в прямом эфире. Очень хорошо, спасибо. Большинство американцев, которым сейчас больше тридцати, помнят, что видели аварию челнока на телеэкране в тот момент, когда она произошла. О ней постоянно говорят как о событии, с которого началась наша эра трагедий в прямом эфире и транслируемых по всем каналам войн: вот О. Джей Симпсон пытается спастись бегством в белом «бронко» [58] , вот рушатся башни-близнецы, и так далее – хотя, конечно, телетравмы были у нас и раньше. У меня нет ни одного друга, который не помнил бы, что смотрел этот запуск и видел катастрофу – не потом, не в записи, когда все уже знали, что челнок обречен, а когда все ожидали, что он будет благополучно уменьшаться и исчезнет в пространстве, но вместо этого увидели, как вокруг него вспыхивает огромный огненный шар, как затем, сопровождаемые разветвляющимися шлейфами дыма, к земле летят составные части. Помню, в первый момент я не понял случившегося, вообразил, что увиденное – элемент плана, некое запрограммированное отделение одной части челнока от другой, однако очень скоро, хотя мне было всего семь, я с ужасным ощущением падения в пустоту осознал, что это не так.
58
Имеется в виду неудачная попытка актера и игрока в американский футбол О. Джея Симпсона (род. 1947) избежать ареста в июне 1994 года после двойного убийства. Несмотря на обилие улик, Симпсон был оправдан.
Но дело в том, что в прямом эфире это мало кто видел. В 1986 году кабельное вещание находилось на ранней стадии развития, и хотя по Си-эн-эн запуск транслировали напрямую, лишь немногие из нас смотрели Си-эн-эн посреди рабочего дня и школьного дня. По всем другим крупным каналам в момент катастрофы шло другое. Все они, конечно, чуть погодя показали запись. В рамках проекта «Учитель в космосе» НАСА организовало спутниковую телетрансляцию во многие школы, потому-то память мне и говорит, как и моему старшему брату, что у нас показывали прямой репортаж. Помню слезы в глазах миссис Грайнер, помню, в первый момент класс не понял, что произошло, иные глупо засмеялись. Но никто из нас тогда катастрофы еще не видел: начальная школа Рэндолфа в Топике не была охвачена трансляцией. Так что если вы не смотрели запуск по Си-эн-эн и не сидели в школьном классе из тех, где шла трансляция, вы не видели случившегося в настоящем времени.