22:04
Шрифт:
Мне вспомнились ночные кошмары на восьмом году жизни, когда мой озадаченный брат пытался успокоить меня, предлагая свои полудрагоценные карточки с изображениями бейсболистов; в целом, однако, за исключением одного лета, когда меня преследовали страхи, я рос вполне себе счастливым ребенком. Хуже, как часто бывает, стало в колледже: дрожь и онемение в кистях рук, ощущение, что они принадлежат кому-то другому или живут собственной жизнью; чувство, что если я не буду контролировать каждый вдох, если не перейду, так сказать, на ручное управление дыханием, то перестану дышать совсем; здесь, в музее, среди ранних позвоночных, я переживал эхо каждого симптома, какой вспоминал. Далее – я плещу в общежитии водой в лицо с расширенными зрачками, которого не могу узнать в зеркале; далее – на вечернем семинаре по Томасу Гоббсу до меня медленно-медленно доходит, что взрывной истерический смех был мой собственный; далее – неспособность двигаться и говорить при пробуждении, которой сопутствовала такая жуткая галлюцинация, что я несколько дней не мог сомкнуть глаз в отсутствие Алекс (напиши: «предглазничное отверстие», говорил я тем временем Роберто; напиши: «трехпалая кисть»); мне вспомнился плач, хотя его не было, мой плач в уборной шикарного мадридского ресторана, плач, который я, чья кровь была смесью сертралина, тетрагидроканнабинола, клоназепама и риохи [74] ,
74
Сертралин – антидепрессант; тетрагидроканнабинол – психотропное средство; клоназепам – противоэпилептическое средство; риоха – испанское вино.
Мы остановились перед экспозицией, разъясняющей развитие челюстей у позвоночных, и, указывая Роберто, чтобы он зарисовал в блокноте останки птерозавра, я почувствовал, как по телу распространяется отчаяние, точно контрастное вещество для МРТ. Восьмилетний мальчик прекрасно проводит время, изучая эволюцию на музейных экспонатах, а его наставник между тем сходит с ума из-за избытка незнакомых людей и раздражителей; я, а не Роберто, нервный ребенок, оказавшийся далеко от дома и тоскующий по родителям; я то и дело вцепляюсь в его руку, а не он в мою; я перевоплотился в ненадежного рассказчика из своего первого романа. Возбужденный Роберто метнулся было к следующей экспозиции, и я инстинктивно схватил его за руку и слегка дернул к себе. Он вскрикнул – не от боли, а от неожиданности; его недовольство можно было понять. Я извинился перед ним, присел на корточки, заглянул ему в глаза и, без сомнения зримо бледный и потный, объяснил ему по-испански, что мы должны держаться вместе. После этого я сказал ему – тон у меня, вероятно, был такой, словно я давал последние указания бойцу-смертнику, – что если мы почему-либо потеряем друг друга, то я буду его ждать у скелета тираннозавра рекс. Он улыбнулся, но ничего не ответил; я задался вопросом, не стыдно ли ему за меня.
Мы вошли в зал ящеротазовых динозавров, где выставлены некоторые из самых впечатляющих костных останков, какими располагает музей, и увидели скелет апатозавра, недавно установленный по-новому, что отражает, как объяснено на табличке, последние исследования, касающиеся наиболее вероятных поз динозавра: хвост его теперь не лежал, а был на весу. Вокруг скелета столпилась, слушая экскурсовода, большая группа детей из Азии – по всей видимости, корейцев – в одинаковых синих футболках, и Роберто не мог подойти к экспонату так близко, как ему хотелось. Я попросил его зарисовать хвост, но не успел я договорить, как он в возбуждении бросился к аллозавру, поедающему апатозавра. Изо всех сил стараясь держаться спокойно, я последовал за ним, встал рядом и произнес что-то неопределенно-познавательное; он побежал к витрине, где представлены окаменевшие мягкие ткани, я – следом. Так мы продвигались по залу; Роберто время от времени обращал ход эволюции вспять, кидаясь обратно к интересному экспонату, – у меня все-таки хватило присутствия духа, чтобы сфотографировать его на свой мобильный стоящим перед огромным тираннозавром рекс, которого музей демонстрирует словно бы преследующим добычу, – а затем бежал назад в будущее, чтобы восхищенно разглядывать, скажем, черепа протоцерапторов, расположенные по возрастанию размеров. Пока он в поле моего зрения, говорил я себе, все нормально; маловероятно, что среди останков вымерших родственников млекопитающих рыщет похититель детей, большинству сумасшедших эти дорогущие билеты не по карману.
Примерно в тот период, когда развилась синапсидная фенестрация черепа, мне захотелось по-маленькому. Я спросил Роберто, не надо ли ему в уборную, он ответил, что нет, и снова метнулся прочь. Я решил терпеть: о том, чтобы оставить его без присмотра, и речи не могло быть, как и о том, чтобы тащить его в мужскую уборную силой. По всему миру люди умеют позаботиться о детях в самых экстремальных ситуациях, спасают их от цунами и бедствий гражданской войны, защищают их от американских беспилотников – меня же привела в полное замешательство необходимость, будучи ответственным за ребенка, опорожнить мочевой пузырь. Я последовал за Роберто через зал млекопитающих и их вымерших родственников и сфотографировал его еще раз – теперь перед бронтотерием, питавшимся, вероятно, мягкими листьями. Когда мобильный телефон щелкнул, имитируя фотоаппарат, я поймал себя на том, что переминаюсь с ноги на ногу, как в детстве, когда мне надо было в уборную, и невольно мне вспомнилось, как я в четыре года описался в зоопарке Топики, отказавшись сходить по-маленькому, когда была возможность: унизительное тепло, ползущее вниз по ноге, темное пятно, распространяющееся по вельветовым брючкам.
К тому времени, как мы с Роберто встали перед огромным скелетом мамонта в конце маршрута, демонстрирующего эволюцию позвоночных (в витрине перед постаментом – мумифицированные, покрытые шерстью останки мамонтенка), я регрессировал настолько, что это ощущалось как эволюция наоборот. Пока Роберто спокойно, хоть и неуклюже, зарисовывал огромные изогнутые бивни, я силился не обмочиться и тосковал по взрослому, который все уладит. Казалось, чуть ли не у половины мужчин, ходивших среди скелетов, было на груди по младенцу в сумке-кенгуру, и я старался успокоить себя мыслью, что Алекс, самый здравомыслящий человек из всех, кого я знал, сочла меня генетически и практически пригодным для роли отца, для продолжения рода. Но почему она выбрала именно меня? Потому, конечно, что мы лучшие друзья, – потому, что наши отношения прочнее любого брака, какой мы можем себе представить, потому, что она видит во мне умного и доброго человека. Раньше я никогда не сомневался в себе настолько, чтобы сомневаться в причинах ее решения, но сейчас меня точно осенило: она хочет, чтобы ты стал донором спермы, ровно потому, что не считает тебя способным когда-либо стать активным отцом; перспектива растить ребенка вдвоем с обременительным мужчиной страшит ее куда больше, чем перспектива растить его в одиночку; она из рода самодостаточных женщин, чьи партнеры исчезают. Ты годишься, потому что будешь мил, будешь этаким добрым дядюшкой, будешь поддерживать ее денежно, к тебе она сможет обратиться за психологическим советом, – но в ее представлении ты слишком склонен к раздрызгу и испугу, чтобы тебе можно было предоставить
серьезную роль в воспитании и повседневной жизни ребенка. Она не хочет растить его совсем одна, но ей не нужен и полноправный партнер; ты происходишь из прекрасной семьи (Алекс очень высоко ценила моих родителей) и, конечно, никогда не самоустранишься полностью, но при этом ты достаточно инфантилен и поглощен собой, чтобы уступить ей все существенные родительские функции. Она выбрала тебя за твои недостатки, а не вопреки им: новая брачная стратегия женщин третьего тысячелетия, которым важно не создать нуклеарную семью, а держать горе-папашу на расстоянии от ребенка.– Роберто, мне надо в уборную. Давай сходим вместе.
– Мне не хочется.
– Пойдем, подождешь меня.
Я опять переминался с ноги на ногу.
– Я тут подожду.
– Нет, ты идешь со мной. Пошли. Немедленно.
– Но…
– Хочешь что-нибудь из сувенирного магазина или не хочешь?
Когда мы подошли к уборным, я повторил ему, что если я выйду и увижу его ровно там же, где оставил, то куплю ему что он попросит. Пытаясь обратить свое беспокойство в шутку и заручиться его послушанием, я придумал игру: проверь-ка, сможешь ли стоять неподвижно, как экспонат. Я велел ему встать у питьевого фонтанчика, и он принял позу динозавра. Две с половиной минуты спустя, когда я, испытав громадное облегчение, вышел из уборной, его на месте не оказалось. Меня охватил ужас, и я едва удержался, чтобы не ринуться обратно в залы бегом. Свернул за угол – и тут он с криком бросился на меня, как велоцираптор. Страх, не успев рассеяться, превратился в ярость; я опустился на колени, схватил Роберто за плечи, и вся накопившаяся во мне тревога, смешанная с отвращением к себе, выразилась в словах, которые я прошипел: я скажу твоей маме, что ты вел себя отвратительно, и ты не получишь никакого подарка.
Роберто, опустив глаза, сказал, что он просто пошутил, что ушел совсем недалеко и не сделал ничего плохого. Он повернулся и двинулся прочь, оставив меня с моей яростью, переходившей в раскаяние. На секунду я испугался, что он побежит и попытается скрыться от меня, – но нет; он подавленно поплелся к лестнице и спустился на третий этаж. Там он уныло миновал диорамы тихоокеанских народов и индейцев Великих равнин; я следовал за ним в паре шагов. Чучела девятнадцатого века и раскрашенные задники выглядели устарелыми и футуристическими в одно и то же время: устарелыми потому, что технологически это был вчерашний день, в плане методологии – продукт безапелляционного и нечуткого подхода; футуристическими потому, что здесь ощущалась постапокалиптичность: словно бы некая раса пришельцев пыталась реконструировать прошлое опустошенной земли, на которую она набрела. Это напомнило мне «Планету обезьян» и другие фильмы шестидесятых и семидесятых, которые я смотрел в детстве – в восьмидесятые: фильмы, чья отдаленность от нынешнего времени ярче всего проявляется в странности изображаемого будущего. Ничто в мире, подумалось мне, так не устаревает, как футуристика.
На втором этаже, в диковинно пустом зале африканских народов, я остановил Роберто и извинился, сказал, что был озабочен и потому отреагировал слишком остро, пообещал заверить его маму, что он вел себя блестяще, и предложил выбрать что душа пожелает в сувенирном магазине, куда мы и проследовали, держась за руки; Роберто простил меня, но его пыл поугас. Я купил ему пазл «Тираннозавр рекс» за шестьдесят долларов – во-первых, потому, что получу внушительный шестизначный аванс, во-вторых, потому, что город все равно скоро уйдет под воду. Я попросил кассиршу отклеить ценник и купил вдобавок две порции «астронавтского мороженого», которого Роберто никогда не пробовал.
Мы ели сублимированное ванильно-шоколадно-клубничное мороженое – пищу из будущего, каким его видели в прошлом, пищу, которую брали в космос только один раз, в 1968 году, на «Аполлон-7», – на скамейке перед музеем. День был теплый не по сезону, и от необычного лакомства настроение Роберто снова поднялось, он оживился; я отделил свой шоколадный слой и обменял на часть его клубничного, который ему не понравился. Он показал мне свои рисунки, я их похвалил, потом мы обсудили кое-какие добавления к нашей диораме, и я сказал ему, что он непременно станет, когда вырастет, знаменитым палеонтологом. Энергия к нему вернулась, о неприятной сцене уже ничто не напоминало. Мы знатно поели в ресторанчике «Шейк шек» около музея, где готовят быстро, но, в отличие от обычных заведений с фастфудом, внимательно смотрят на происхождение мяса и где все отходы биоразлагаемые; и к четырем я вернул его Аните, улыбающегося и полного всевозможных – точных и сомнительных – сведений о динозаврах.
Маленьких осьминогов каждое утро доставляют живыми из Португалии, а затем мягко, но неумолимо массируют с неочищенной солью, пока биологические функции в них не прекращаются; как сказано в меню, массаж состоит из пятисот движений. Клюв удаляется, глазки выдавливаются сзади. Трупики медленно варятся, после чего подаются на стол с соусом на основе сакэ и сока юдзу [75] . Это фирменное блюдо ресторана, и потому красивые, проворные официанты и официантки одну за другой носили в зал тарелки с кушаньем, приготовленным из юных представителей самого умственно развитого из всех отрядов беспозвоночных. На тарелке, которую поставили перед нами, их было три, и мы с литагентшей после секунд восхищения и виноватой нерешительности одновременно обмакнули в соус и взяли в рот невероятно нежные существа целиком.
75
Юдзу – плод цитрусового растения, распространенного в Юго-Восточной Азии.
Эта возмутительно дорогая трапеза была посвящена нашему успеху, но я пришел в ресторан, все еще не до конца веря в сумму, которую издательство якобы готово мне заплатить за расширение рассказа до романа; тем не менее, пока мы, сделав заказ, ждали осьминогов и сашими из голубого тунца, я недолго думая подмахнул два экземпляра договора. Я попросил литагентшу еще раз растолковать мне, с какой стати кому-то пришло в голову отдать такие деньги за мою книгу, тем более еще не написанную, если мой предыдущий роман, хотя критики превознесли его до небес, купили только десять тысяч человек. Поскольку, объяснила мне агентша, мою первую книгу опубликовало маленькое издательство, более крупные из них сочли, что их возможности в области сбыта и рекламы дадут второй книге шанс продаваться куда лучше первой. Кроме того, сказала она, издатель платит за престиж. Даже если книгу, которую я напишу, покупать не будут, я все равно ему нужен как потенциальный любимчик критиков и возможный лауреат премий: это символический капитал, позволяющий издательскому дому поддерживать свою репутацию, хотя прибыль он получает в основном за счет вампирских саг для подростков или романов кого-либо из горстки мейнстримных «серьезных писателей», чьи книги продаются тоннами. Это объяснение удовлетворило бы меня, если бы речь шла о восьмидесятых или девяностых, когда роман еще был более или менее жизнеспособным видом товара, но нынешним-то издательствам, которые все, кажется, непрерывно реорганизуются, уменьшаются в размерах, борются, как могут, за выживание в мире, отказывающемся от книг в традиционном виде, зачем превращать реальный капитал в символический?