Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что многие из нас видели в прямом эфире – это обращение Рональда Рейгана к стране вечером того же дня. Я знал, что все в моей семье Рейгана терпеть не могут, но почувствовал, что даже моих родителей его речь тронула. Тогда мне еще не было известно, что речи политиков пишут для них другие люди, но я знал – потому что об этом упоминалось в моем любимом фильме «Назад в будущее», вышедшем годом раньше, – что Рейган в прошлом был голливудским актером. Речь Рейгана, которую написала Пегги Нунан, многие считают одним из самых замечательных президентских обращений за весь двадцатый век. Позднее Нунан стала автором целого ряда крылатых фраз, произнесенных республиканскими деятелями: «читайте по моим губам: новых налогов не будет»; «тысяча светочей»; «я ратую за более добрую, более мягкую нацию». Она еще, кстати говоря, была консультантом у авторов телесериала «Западное крыло». Выступление Рейгана длилось всего четыре минуты. И его концовка – одна из известнейших концовок президентских речей за все времена – не только запала мне в душу, но и вошла в мою плоть:

Мы никогда их не забудем, мы навеки запомним нынешнее утро, когда увидели их в последний раз, когда они, готовясь к полету, помахали нам на прощание и, «взмыв из сумрачных земных оков», «коснулись лика Господа».

Ямбический

ритм финальной части этой фразы, создающий ощущение кульминации и вместе с тем завершения, то, как чередование ударных и безударных слогов наделяет произнесенные слова авторитетностью и достоинством, скорбностью и способностью вселить мужество, – все это отдалось у меня в груди; фраза Рейгана повлекла меня в будущее. Я не понял тогда, что такое «сумрачные оковы», и это словосочетание не кажется мне очень удачным. Мы говорим: «сумрачное небо», «сумрачное лицо», к оковам этот эпитет трудноприложим, но свое элегическое дело он делает, внушая нам мысль, что астронавты не пали жертвой некоего зла, а, напротив, избавились от него – что они теперь в лучшем мире, и тому подобное. (Беда пишет: «Во многих душах его песни зажгли презрение к миру».) Но значение слов – ничто по сравнению с тем, как подействовал на меня поэтический метр: стихотворный ритм успокаивал и волновал в одно и то же время, и я знал, что этот ритм вошел, как и в мою, в плоть миллионов людей по всей Америке. Я хочу, чтобы вы осознали всю странность того, что я сейчас говорю: я думаю, что поэтом меня сделали Рональд Рейган и Пегги Нунан. То, как они использовали поэтический язык, чтобы ввести ужасное событие и его образ в смысловые рамки, то, как надличностность просодии сотворила человеческую общность, – все это породило во мне представление о поэтах как о тайных законодателях мира.

Имей я перед глазами текст речи, я бы увидел, что фрагменты «взмыв из сумрачных земных оков» и «коснулись лика Господа» заключены в кавычки. Эти слова не принадлежат ни Рейгану, ни Нунан, а взяты из стихотворения Джона Гиллеспи Маги «Полет в небеса». Американский летчик, служивший в Королевских канадских военно-воздушных силах, Маги погиб в девятнадцать лет во время Второй мировой войны в результате столкновения самолетов в воздухе, и на его могильном камне близ места катастрофы в Линкольншире выбиты первая и последняя строки «Полета в небеса»: «Я, взмыв из сумрачных земных оков, / Коснулся лика Господа рукой». «Полет в небеса» – стихотворение очень известное, и неудивительно, что оно пришло Нунан на память. Это официальное стихотворение, что бы эти слова ни значили, Королевских канадских ВВС. Его можно видеть на многих надгробных камнях на военных кладбищах. Когда я старшеклассником, собирая материал для курсовой работы, обо всем этом узнал, я не почувствовал себя обманутым; наоборот, мне понравилось, что слова из стихотворения, написанного молодым человеком за считаные недели до трагической гибели, процитированы спичрайтером, произнесены президентом и отозвались в груди у миллионов американских детей после другой воздушной катастрофы. Здесь видна сила поэзии, ее способность распространяться, невзирая на телесные и временные границы, преодолевать случайные обстоятельства авторства.

Готовясь к этому выступлению, я кое-что почитал о Маги – это означает, не буду скрывать, что я прочел статью о нем в Википедии, – и обратил внимание на раздел, озаглавленный: «Источники вдохновения для „Полета в небеса“». «Источники вдохновения» – безусловно, преуменьшение, эвфемизм; если бы Маги был моим студентом и показал мне стихотворение с таким количеством «источников», я бы назвал эту вещь либо коллажем, либо результатом плагиата. Последняя строка «Полета в небеса» – «Коснулся лика Господа рукой» – почти совпадает со строкой, которой завершается стихотворение некоего Катберта Хикса, напечатанное тремя годами раньше в сборнике, озаглавленном «Икар. Антология поэзии воздухоплавания». Стихотворение Хикса кончается так: «Я танцевал средь облаков / И лика Господа коснулся». Кроме того, в антологии «Икар» есть стихотворение Дж. У. М. Данна «Новый мир», и выражение (не слишком удачное, прямо скажем) «на серебристых крыльях смеха», которое в нем встречается, Маги использовал во второй строчке своего «Полета в небеса». Более того, предпоследняя строка стихотворения Маги – «И я, в святилище высот войдя» – очень похожа на строку из стихотворения «Воздушное владычество», опубликованного под инициалами К. А. Ф. Б. в том же «Икаре», а до этого в журнале колледжа Королевских ВВС: «В нетронутом святилище высот». Цитата, которую Нунан без ссылки на источник включила в выступление Рейгана, взята из стихотворения, склеенного молодым поэтом из того, что он обнаружил в антологии других молодых поэтов, завороженных авиаторством, стоившим многим из них жизни (если, конечно, автор статьи в Википедии все это не выдумал, что возможно; у меня не было времени найти экземпляр «Икара»). Я не вижу здесь ничего возмутительного – наоборот, вижу красоту: этакий плагиат-палимпсест, многоголосая песня, звучащая поверх плотских и временных рубежей, песня, не имеющая одного источника, или такая, чей источник погас. Так звездный свет, доходящий до Земли, часто оказывается светом, пережившим саму звезду.

Я хочу остановиться и на другом канале, по которому в 1986 году циркулировала информация о катастрофе «Челленджера», и те, кому примерно столько же лет, сколько мне, думаю, меня поймут. Я говорю об анекдотах. Мой брат, который старше меня на три с половиной года, рассказывал мне той зимой по дороге в начальную школу Рэндолфа и обратно один за другим. Как ты думаешь, Криста Маколифф была хорошо сложена? Плохо. Половину сложили в один ящик, половину в другой. Какие последние слова Криста Маколифф сказала мужу? Ты покорми детей, а я рыб покормлю. Как расшифровывается НАСА? Настал абзац семерым астронавтам. Как узнали, каким шампунем пользовалась Криста Маколифф? Нашли ее голову и плечи. И так далее: анекдоты, казалось, появлялись ниоткуда – или отовсюду сразу; подобно цикадам, вылезающим из-под земли, они пару месяцев были вездесущи – а потом исчезли. Фольклористы, изучающие так называемые «циклы шуток», прослеживают то, как некоторые юмористические шаблоны используются вновь и вновь, особенно в периоды общей тревоги или подавленности и зачастую в детской среде. Когда в 1979 году – в год моего рождения – Ирландская республиканская армия взорвала рыболовное судно с адмиралом Маунтбеттеном, рассказывали тот же анекдот про шампунь и перхоть. Когда в 1982 году актер Вик Морроу погиб в катастрофе вертолета, анекдот возник снова: голова и плечи (компания «Проктер энд Гэмбл» разработала шампунь Head and Shoulders

в пятидесятые годы). Обмен анекдотами про «Челленджер», о которых наши родители, похоже, ничего не знали, был моей первой встречей с мрачной надличностной словесностью, живущей в коллективном бессознательном, теневой по отношению к официальной рейгановской трактовке общенациональной трагедии. Анекдоты неизвестных авторов, которые мы опять и опять друг другу рассказывали, были дополнительным средством, позволяющим ужиться с травмой и переработать ее: одного лишь элегического цикла Рейгана – Нунан – Маги – Хикса – Данна – К. А. Ф. Б. (список, возможно, неполный) было для этого недостаточно.

Итак, история о зарождении моего сочинительства начинается с ложного воспоминания о движущемся объекте. В прямом эфире я этого не видел. Я видел выступление по телевизору с речью, не имеющей определенного автора, но оказавшейся благодаря своему ритмическому строю мгновенно доступной всем и каждому; на другой день я пошел в школу и попал в зону действия другой мощной в своей неоригинальности речевой практики, несанкционированного ритуала с вопросами и ответами, который был, при всей своей грубости, формой переживания горя. Если бы от меня потребовали назвать конкретный момент, когда я появился на свет как поэт, я указал бы на эти дни в 1986 году и на эти способы вторичного использования того, что уже было. Я отнюдь не намерен превозносить «Полет в небеса» как стихотворение – честно говоря, оно мне кажется очень слабым, – а Рональда Рейгана я считаю убийцей множества людей. В анекдотах про «Челленджер» я не вижу ничего интересного с точки зрения формы, повода для веселья тогда не было никакого, и эти анекдоты не были смешны даже в то время. Но нельзя ли в тех дурных проявлениях коллективности, какими они были, увидеть прообразы ее реальных возможностей? Может быть, просодия и грамматика – тот материал, из которого мы творим социум, способ организации смысла и времени, не принадлежащий никому по отдельности, но циркулирующий сквозь всех нас? Спасибо за внимание.

Мне показалось, что аплодировали мне после моего выступления с энтузиазмом, но я вполне мог ошибиться, потому что во время последующего обсуждения мне не было задано почти ни одного вопроса; двое других выступавших были куда более известными авторами. Вел встречу именитый профессор-литературовед; я сидел в модернистском кожаном кресле на возвышении перед слушателями в Школе искусств Колумбийского университета, не способный ясно увидеть аудиторию из-за прожекторов, и по большей части слушал именитых прозаиков – до того именитых, что я нередко, бывало, думал о них как о покойниках, – рассуждающих об истоках своего таланта. (Поверите ли вы мне, если я скажу, что одним из именитых был тот самый южноафриканский писатель, которого я видел у Бернарда и Натали пятнадцатью годами раньше?) Звучали обычные призывы к чистоте: думать о романе, который пишешь, не как о способе разбогатеть или прославиться, а как о попытке потягаться на свой собственный лад с титанами формы. Поэту с подобными призывами обращаться было бы глупо, потому что его ремесло в любом случае экономически маргинально; впрочем, такой же экономически маргинальной скоро станет вся литература.

Несмотря на эти призывы, в начале изысканного ужина, которым угостил нас после встречи именитый профессор, все застольные разговоры крутились вокруг денег: слыхали ли вы, какой аванс получил такой-то? а знаете, сколько заплатили такой-то за экранизацию ее агрессивно-пошлой писанины? И так далее. После двух быстрых бокалов сансера именитый писатель начал разливаться соловьем, время от времени фирменным жестом подергивая себя за сивую бороду; от одной истории о знакомой знаменитости или о своем триумфе он переходил к другой без паузы, не давая никому и слова вставить, и каждому за этим столом, кто хоть что-то понимал в мужчинах и алкоголе – особенно в тех мужчинах, что получили международные литературные премии, – было ясно, что он не перестанет говорить до конца ужина. Разве только с ним случится расслоение аорты, подумал я. Когда молодой латиноамериканец попытался налить ему в опустевший бокал воды из кувшина, именитый писатель, не глядя на официанта, грубо бросил ему по-испански, что пьет газированную, а потом без малейшей запинки перешел обратно на английский. Именитый профессор сидел напротив именитого писателя и, похоже, был более чем счастлив, что оказался мишенью его недержания; сидевшая рядом с профессором женщина помоложе – вероятно, тоже профессор английской словесности, но не достигшая того возраста, когда становятся именитыми, – мужественно улыбалась, понимая, что вечер безнадежно испорчен.

Я сидел у другого конца стола напротив именитой писательницы, получая удовольствие от превосходной совместимости между терпкой легкостью вина и интерьером ресторана с его стенными панелями из грушевого дерева и светлым бетонно-мозаичным полом. Справа от меня сидел хорошо одетый аспирант примерно моего возраста, явно благоговеющий перед именитой писательницей, чьи книги он, возможно, выбрал темой своей диссертации. Слева от именитой писательницы располагался ее муж, вероятно, тоже именитый в какой-нибудь области и имеющий вид обычный для мужей: брови постоянно немного приподняты, создавая защитную маску вежливого интереса, под которой кроется скука. Я думал, чт'o сказать молодому человеку, когда он подойдет налить мне воды: gracias или спасибо? Даже здесь, где ужин на семерых будет стоить не меньше тысячи долларов, немалая часть работы делалась силами расторопного малоимущего слоя испаноязычных. Мне вспомнился Роберто с его страхом перед Джозефом Кони. Оглядывая ресторан, я попробовал представить себе мексиканские городки, из которых уехали почти все трудоспособные мужчины, чтобы зарабатывать обслуживанием ньюйоркцев.

– Мне понравился ваш рассказ в «Нью-Йоркере», – сказала мне именитая писательница. Судя по всему, рассказ, который отчасти был моей попыткой разобраться с реакцией на мой роман, прочло намного больше людей, чем сам роман.

– Спасибо, – отозвался я. А затем, хотя прочел только один ее роман и он не произвел на меня сильного впечатления, сказал: – Я давний почитатель ваших книг.

Она подняла в улыбке левый уголок рта, словно подвергая мою искренность сомнению; улыбка была обаятельной.

– У вас на самом деле опухоль мозга? – спросила она. Меня приятно поразила не столько ее прямота, сколько то, что она, похоже, действительно читала рассказ.

– Если она есть, то я о ней ничего не знаю.

– Это часть более крупной вещи?

– Может быть. Я подумываю о том, чтобы включить рассказ в роман. В роман, где автор пытается сфабриковать свой архив, пишет себе фальшивые письма, большей частью электронные, от имени недавно умерших писателей, чтобы потом продать этот архив библиотеке из передовых. Эта идея была зародышем рассказа.

Поделиться с друзьями: