Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Я собираюсь написать роман, переходящий в стихотворение, – написать о том, как скромные перемены в эротической сфере должны послужить движущей силой политики.

Всякий раз, когда я притрагивался к кустам сумаха, аккуратно посаженным около неиспользуемых рельсов, три пятых моих нейронов были сосредоточены в руках. Никогда больше не буду есть осьминога.

– Ваше предложение не первое, какое я продала, и мой вам совет: не откладывайте надолго. – Мы теперь сидели на деревянной ступеньке, откуда открывается вид на Десятую авеню, на жидкий рубин и сапфир транспорта. – В смысле, садитесь за работу. Чем дольше вы откладываете, тем сильней давит срок окончания. Кого-то это и с ума может свести. – Она зажгла сигарету. – Вы получили эти пять недель как нельзя более вовремя. За такой срок очень много можно успеть, не надо этого недооценивать.

Я уезжал через два дня. Фонд, базирующийся в Марфе, Техас, предоставляет тебе на время твоего пребывания дом и машину, платит стипендию. Я принял их предложение почти год назад, зная, что у меня будет перерыв в преподавании, но понятия не имея ни о том, что у меня расширен корень аорты, ни о том, что кое-кому остро понадобится моя сперма, которая немного не в норме. Мне никогда еще не доводилось ни ездить в творческую поездку за счет фонда, ни бывать в Техасе. Именно в тех краях весной 2005 года умер Крили – из Марфы его три часа везли в Одессу, в ближайшую больницу. Мой домик будет через улицу

от домика, где он жил. «Надеюсь, что новая встреча с Вами не заставит себя долго ждать», – написал я одному из вариантов себя самого от его имени.

Часть четвертая

Медленно передвигаясь по темному городку за рулем «зеленого» гибридного автомобиля, я чувствовал себя призраком. Это была моя первая ночь в Марфе. Майкл, управляющий жилищами для таких гостей, как я, и художник по совместительству, встретил меня днем в аэропорту Эль-Пасо и три часа вез меня в дружелюбном молчании по горной пустыне, пока мы не подъехали к домику по адресу Норт-Плато-стрит, 308; я запомнил адрес (пользуясь картами Google в режиме «Просмотр улиц», можно перетащить желтого человечка на нужное место и прогуляться по окрестностям, паря над собой, как призрак; я делаю это прямо сейчас в отдельном окошке), потому что мне два раза за эти пять недель пришлось заказывать по почте бета-блокаторы – таблетки, уменьшающие силу сердечных сокращений и, парадоксальным образом, вызывающие у меня легкое дрожание рук. Войдя в дом (один этаж, две спальни, одна комната превращена в писательский кабинет, внутренних дверей нет), я поставил сумки на пол и, хотя был всего лишь ранний вечер, немедленно лег спать и проснулся только незадолго до полуночи. Лежа в незнакомой постели, я медленно вспоминал, где нахожусь; проспав большую часть автомобильной поездки и все, что потом оставалось от светового дня, я чувствовал себя так, словно перенесся из Бруклина в пустыню Чиуауа в один миг. Я пытался вызвать в памяти легкий утренний снежок в Нью-Йорке, капли, стекавшие по овальному иллюминатору во время взлета. Дело было в четверг; будь я дома, я слышал бы, как малоимущие роются в контейнерах, выуживая стеклотару для пятничного утра. А здесь стояла такая тишина, что впору было слышать стук собственного сердца, но оно работало беззвучно – из-за лекарства, предположил я.

Я собирался тут ходить, а не ездить, но тьма снаружи была кромешная. Меня ошеломила небесная панорама, невероятное изобилие звезд – все последствия смены часовых поясов мигом растворились в этом зрелище. Разреженный зимний воздух был прохладным, но для этого сезона теплым: по Фаренгейту, вероятно, выше сорока. Скрежет гаражной двери продырявил ночь, и возникло ощущение – может быть, ложное, – что при этом звуке от меня в разные стороны метнулись маленькие существа. Я выехал из гаража задом, дистанционно закрыл его и тихонько двинулся по улице, нервный и чуткий ко всему, как подросток, тайком взявший для чего-то родительскую машину. Добравшись до центра городка, я объехал здание суда, построенное в девятнадцатом веке, и повернул на главную торговую улицу; на ней не было ни души. Я припарковался под фонарем и пошел пешком мимо темных витрин, мимо муниципальных учреждений, пустых участков и шикарных бутиков. Марфа – туристический центр, привлекающий любителей современного искусства, а началось это в восьмидесятые, когда Дональд Джадд [82] создал на окраине городка Чинати Фаундейшн – музей, чью постоянную экспозицию составляют крупномасштабные вещи самого Джадда и работы некоторых его современников. Я слыхал от нью-йоркских художников об их поездках в Марфу, о том, что коллекционеры летают сюда на своих частных самолетах, но сейчас представить себе, что я могу их тут встретить, было трудно. На другой стороне улицы стояло интересное строение, и я перешел ее, чтобы взглянуть поближе; позже я узнал, что это бывшее здание компании, торговавшей шерстью и мохером. Я двинулся вдоль боковой стены здания, вдоль железнодорожных путей и, перешагнув через кусты, подошел к одному из окон.

82

Дональд Джадд (1928–1994) – американский художник и скульптор-минималист.

Вначале сквозь стекло мне ничего не было видно, но мало-помалу я стал различать массивные формы, которые затем обрели черты – это были подобия огромных цветов или застывшие взрывы из смятого металла. Загородив сбоку глаза ладонями, я прижал лоб к холодному стеклу, и постепенно до меня дошло, что я вижу скульптуры Джона Чемберлена [83] , большей частью из хромированной и раскрашенной стали, зачастую из частей разбитых машин: он возводил обнуленное в ранг искусства. Я видел некоторые его скульптуры в Нью-Йорке и остался к ним равнодушен, но сейчас их воздействие было ощутимым, цвета при слабом охранном освещении зала воспринимались явственно. Может быть, его скульптуры потому понравились мне сейчас больше, что я не мог подойти к ним близко, вынужден был рассматривать их с одной-единственной точки и через стекло, а значит, должен был перенести себя туда, столкнуться мысленно с их трехмерностью. Я немного отступил и принялся рассматривать его работы сквозь свое собственное слабое отражение в окне. Или может быть, мне потому сейчас больше нравятся его скульптуры, что я рыщу тайком среди креозотовых кустов в ночной пустыне, что мои нервы поют как струны, что моя бруклинская жизнь, отстоящая во времени всего на восемнадцать часов, уходит, блекнет.

83

Джон Чемберлен (1927–2011) – американский скульптор.

Я услышал музыку нортеньо – аккордеон и две на дцатиструнную гитару, – а потом увидел фары приближающегося грузовика. Инстинктивно, по-идиотски я опустился на одно колено на землю, усыпанную мелкими камешками, чтобы меня не увидели у темного здания – что я там делаю, спрашивается? На пассажирском месте сидела женщина, стекло у нее было опущено, и пьяноватым голосом она пела под радио: Lo diera por ti, lo diera por ti, lo diera por ti [84] . Когда грузовик проехал, я встал, отряхнул брюки и вернулся к своей машине. Сел за руль, пересек железнодорожные пути и свернул направо на более широкую дорогу; там работала бензозаправка. Я остановился, купил сливочное масло, тортильи, яйца и большую банку кофе «Бустело эспрессо», после чего тихо поехал обратно к дому на Норт-Плато-стрит. Перед самым поворотом к гаражу свет моих фар отразился двумя зелеными огоньками от глаз маленького существа – скорее всего, соседской кошки или собаки, но не исключено, что енота, если они водятся в Марфе. Tapetum lucidum – «блестящее покрывало» внутри глаза – отражает свет и посылает его обратно сквозь сетчатку, создавая эффект свечения зрачка. Мне вспомнились красные глаза на фотографиях времен моей юности: аппарат улавливал отраженный свет своей собственной вспышки – можно сказать, запечатлевал

себя в снятом изображении. Войдя в дом, я разогрел и съел несколько тортилий, дожидаясь тем временем, пока в ржавой кофеварке приготовится мой эспрессо, а затем принес угольно-черный кофе в кабинет, поставил на стол, включил компьютер и начал писать.

84

Отдал бы за тебя, отдал бы за тебя, отдал бы за тебя (исп.). Из песни Toda Una Vida группы Los Panchos.

Так что вместо того, чтобы в первый же день встать в шесть утра, совершить в предрассветной темноте прогулку на несколько миль, потом работать до ланча, потом снова гулять, потом снова работать до ужина, после чего выйти на третью прогулку (перед отъездом из Нью-Йорка я обрисовал этот строгий распорядок дня Алекс, которая, слушая, вежливо кивала), я лег спать на рассвете, доев в утренних сумерках тортильи. Когда проснулся, было пять вечера, и, поскольку накануне я уже ложился в эту кровать и просыпался в ней, ощущение было такое, словно это утро моего второго полного дня в Марфе, а не ранний вечер первого; я уже начал выпадать из времени. Я вошел в ванную, достал бритву, посмотрел на себя в зеркало и увидел, что изрядная часть лица у меня покрыта темной запекшейся кровью; на секунду у меня закружилась голова от страха и смятения, но потом я понял, что это результат кровотечения из носа. Моя первая мысль была об опухоли мозга, но, успокоившись и погуглив, я пришел к выводу, что несомненная причина – высота над уровнем моря; в детстве, когда мы отдыхали в Колорадо, у меня не раз шла кровь носом. Я стер кровь с лица мокрым полотенцем, но после пережитого шока не мог заставить себя водить по шее бритвой.

Когда я вошел в кабинет, чтобы начать рабочий день, солнце уже садилось. Ланч у меня был примерно в час ночи: я ел яичницу на маленькой открытой веранде, не зажигая на ней света и впервые внимательно глядя на дом, откуда Крили увезли умирать. Дом выглядел точно таким же, как мой, и он не пустовал: по пути из аэропорта Майкл сказал мне, что в нем живет польский переводчик и поэт; имя, которое он назвал, я слышал впервые. (На следующий день был назначен общий ланч, чтобы все желающие из числа обитателей этих домиков смогли перезнакомиться, но я уже известил Майкла по электронной почте, что, к сожалению, не смогу: я полностью сосредоточен на работе, и у меня нестандартный режим дня.) Одно из окон в доме напротив – вероятно, в кабинете – светилось, остальные окна на всей улице были темные.

Когда я встал и открыл сетчатую дверь, чтобы войти обратно в дом, я услышал скрип и стук сетчатой двери в доме напротив; этот звук породил цепную реакцию собачьего лая во всей округе. Я заколебался; задержавшись в двери и чувствуя, что меня видели, несмотря на темноту, я испытал побуждение повернуться и послать другому полуночнику, не включившему света на своей веранде, какой-нибудь приветственный сигнал. Я повернулся, держа в руке тарелку с ножом и вилкой, и увидел, как он зажигает сигарету, заслонив огонек ладонью; пламя на секунду высветило бороду и очки. Я стоял, неловко медлил, но тут он, глядя на меня, поднял руку, и тогда я поднял свою; входя в дом, я чувствовал, сколь бы нелепым это чувство ни было, что только что помахал Роберту Крили.

Единственной книгой, которую я, зная, что в домике полно книг, привез с собой, был Уитмен в издании Американской библиотеки, напечатанный на такой тонкой бумаге, что из страниц можно было бы крутить самокрутки. Я потому выбрал именно этот том, что в осеннем семестре мне, если со здоровьем все будет более-менее, предстояло вести курс по Уитмену, а я внимательно не перечитывал его уже давно, а его прозу вообще почти не читал. В те первые дни в Марфе, которые на самом деле были ночами, я час за часом, сидя за письменным столом, читал «Памятные дни» – его странные мемуары. Странной эту книгу, помимо прочего, делает то, что Уитмен, желая говорить за всех, желая быть не столько историческим лицом, сколько образцом демократической личности, не был в состоянии написать мемуары, полные частных жизненных подробностей. Раскрой он строение своей индивидуальности и особенности ее происхождения, представь он нам конкретный, необобщаемый образ, он бы не мог быть «Уолтом Уитменом, космосом» – его «я» было бы принадлежностью эмпирического лица, а не местоимением, способным охватить собой грядущих читателей. В результате, сообщая кое-какие основные сведения о своей жизни, он большую часть книги посвящает природе и истории Америки, словно видит в них элементы своей персональной биографии. Многие из его воспоминаний носят настолько общий характер, что могли бы быть воспоминаниями кого угодно: как он отдыхал под цветущим деревом и тому подобное (Уитмен вечно «предается праздности», вечно где-нибудь отдыхает, словно досуг – непременное условие поэтической восприимчивости). Как мемуары это интересная неудача. Как и в стихах, он, чтобы быть демократическим «общечеловеком», должен отказаться от всего частного, стать, по существу, никем, опорожнить себя настолько, чтобы его поэзия могла быть литературным «общим столом» для поколений будущего, в которое он себя переносит. А переносит он себя в него постоянно: «Я с вами, мужчины и женщины нашего поколения и множества поколений грядущих; / Я переношусь к вам – и возвращаюсь обратно, – я с вами, и мне ведомо, как вы и что вы» [85] .

85

Из поэмы Уитмена «На Бруклинской переправе» (Crossing Brooklyn Ferry).

Наиболее конкретны и вместе с тем сильней других приковывают внимание и задевают за живое те места «Памятных дней», что посвящены Гражданской войне. Меня при чтении этих глав коробило то, что я, справедливо или нет, воспринимал как его восторг перед готовностью юношей умереть за единую страну, чьим эпическим певцом он ощущал себя призванным стать, и как его почти чувственное удовольствие от плотской роскоши окружающего смертоубийства. Может быть, я зря приписываю это Уитмену, но мне показалось, что, ходя по оборудованным наскоро госпиталям, раздавая раненым из средств, выделенных богатыми, денежные подарки, раздавая тем, у кого не задеты легкие и лицо, табак, он испытывал род экстаза. Мне в моем далеке, живущему в поздние годы империи стреляющих беспилотников, трудно было принять эту его любовь к юношам по обе стороны, чья кровь должна была оживить древо свободы [86] . Когда я чувствовал, что больше не могу сфокусировать глаза на странице, я ложился на дощатый пол и слушал записи Крили, которых в интернете доступны десятки; я раз за разом повторял запись начала шестидесятых, где он читает свое стихотворение «Дверь», где звуковые дефекты создают словно бы шум дождя, где порой издалека доносится шум нью-йоркского транспорта. А после Крили я иногда слушал единственную сохранившуюся запись Уитмена, сделанную Эдисоном на восковом цилиндре и теперь переведенную в цифровой формат: он читает четыре строки из своей «Америки».

86

Использована крылатая метафора из письма третьего президента США Томаса Джефферсона (1743–1826) Уильяму Стивенсу Смиту.

Поделиться с друзьями: