5/4 накануне тишины
Шрифт:
— окружающая — человека — осаждающая — досаждающая — и — поражающая.
…Мы бы с тобой жили ещё долго, если бы я… Долго-долго. Хорошо жили бы, если бы…
Но я, к счастью, наказан, Люба. Я ещё не говорил тебе об этом. Я, Любочка, носитель мёртвых…
Мой организм, Люба, вырабатывает мёртвые сперматозоиды. Род Цахилгановых пресечён природой… Может, всё обойдётся этим? И смерть не отберёт тебя у меня? Тебя и Стешу…
Она далеко. Стеша… И её как-будто затягивает
в некую роковую воронку.
Что с ней сейчас? Как она?..
Крошечная
— там — где — встречала — Цахилганова — грозная — бабка — с — хлёсткой — резиновой — авоськой — в — руках —
и одна нога у Стеши в полосатом шерстяном носке, а другая — босая.
— …Я тебя ждала. А ты не приходил всё время.
Она держит листок с нарисованным синим треугольником. В углах его — по мелкому существу. Они похожи на мух, но с человеческими крупными глазами в частоколе растопыренных ресниц…
— Я ждала тебя. Показать. Это ты. Вверху.
— …Надо же! Кто бы мог догадаться. Очень похож!
— Я ждала… Это я. А это — мама.
Люба —
из спальни выходит заранее жалеющая всех Люба,
— не — умеющая — только — жалеть — себя — выходит —
с недочитанной книгой в руках.
— Ты разве не видишь, Стеша? Папа хочет спать. Папа много работал.
— В самом деле, — нетрезво соглашается, качается Ца-
хилганов. — Грузный у вас папа… Папе надо поспать. И вечером быть на ногах! Дай пройти, крошка…
Маленькая Степанидка крепко обхватывает его колени, не выпуская из рук рисунка:
— Нет! Не уйдёшь больше никуда. А будешь ночью не приходить — выгоню! И зачеркну. Чтобы мама не плакала…. Я тебя ластиком тогда сотру. Насовсем.
Цахилганов морщится с похмелья — мучается и подталкивает дочь в спину:
— Стеша! Будет так, как мне надо… Всё. Завязали. Иди к себе,
вместе со своим поучительным рисунком,
не командуй…
— Нет! Не завязали! — Степанида плачет трубным низким голосом и отрывает верхнюю часть треугольника вместе с «мухой». — Всё! Нет тебя!
Она трубит, растирает слёзы по лицу и топчет,
топчет ногою в носке
обрывок бумаги.
— Вот тебе! — ревёт Степанида. — Уходи тогда совсем!.. Построй себе избушку из снега, во дворе, и там живи. Один! А с нами не живи больше…
И вдруг Цахилганову становится невероятно,
невыносимо обидно.
— Ты?! Выгоняешь?! Меня?! Из моего?! Дома?! Умная какая… — кричит он срывающимся голосом. — Самой пять лет, а уже — умная! Я — здесь живу! Заруби на носу. И это ты — иди отсюда и строй себе избушку во дворе! Из снега. И там живи. Если тебе тут, у меня, не нравится!.. А я буду жить у себя, как я хочу!
Он даже легонько, но жёстко, толкает ревущую Степаниду в плечо —
раз, ещё раз и ещё…
И вдруг она перестаёт плакать.
Степанида грозно хмурится, выставляет ногу вперёд.
— Кому сказала? Живи
там! — хрипит она и, поднатужившись как следует, толкает его двумя руками.Самое нелепое, что Цахилганов не удержался тогда на ногах. Он рухнул под вешалку, больно ударившись локтем. И в голове у него загудело.
— Упал, блин! Козёл, вонючка, — с удовольствием отметила Степанидка.
Хладнокровно заложив руки за спину, она прошагала затем в свою комнату, высоко вздёрнув подбородок.
— … Это — садик! Все они там, в садике, ужасно разговаривают, Андрюша, — торопится, суетится, поднимает тяжёлого Цахилганова Люба. — Прости её пожалуйста.
— Ничего. Я сам…
— Тебя знобит. Иди, ложись, я принесу грелку к ногам. И холодный компресс на лоб… Тебе аспирина?
— Лучше сто граммов. Деловые переговоры были. Устал.
— Хорошо. Сейчас. Тебя шатает… Подожди, сниму с тебя ботинки. Вот так… Вот так…
Цахилганов не помнит, спал ли он сутки или несколько часов. Морщась от стука входной двери, он поправляет влажную марлю на лбу.
— …Папа не проснулся? — спрашивает в прихожей Люба, сбрасывая босоножки. — Я ему кефира принесла. Давай будем лечить его вместе. Нашего папу.
— Не будем! — звонко заявляет Степанида. — Его у нас нет… Я захотела, чтоб он уехал. Зачеркнула его и изорвала.
В коридоре наступает тишина.
— Куда? Уехал?
— Как, куда? — удивляется Степанида Любиной наивности. И поясняет с большой важностью: — К жень-щине.
— …К ккакой… женщине? — Любин голос падает от расстерянности.
Степанидка хмыкает:
— К жень-щине. К своей… К Зине.
Потом, подумав, сообщает:
— Она на Комсомольской живёт. Жень-щина. Зина.
Сам он давно, давно уж забыл про неприступную журналистку,
— с — бледными — как — смерть — и — жадными — как — смерть — загребущими — ногами —
а эта пигалица помнит, знает, докладывает!
— …Откуда ты это взяла? — осторожно изумляется Люба.
— А мне мальчики показывали. Папа туда пошёл, а мы под дверью слушали. Наш папа там сильно кричал. «Люблю тебя, Зина! Дура! Дура! Люблю!» А жень-щина, Зина, кричала: «Нет! Нет! Нет!»… А он: «Да! Да! Да!»
Цахилганов срывает со лба давно согревшуюся марлю, говорит себе:
— Так!.. — и опрометью выскакивает в коридор, высоко подтягивая просторные, домашние, трусы.
— Ах ты, м-маленькая дрянь…
Он хватает лёгкую Степанидку за плечи, поднимает её над полом и трясёт изо всех сил —
так, что косицы мотаются из стороны в сторону,
зато бесстрашно выпученные глаза её при тряске даже не смаргивают.
— Ты будешь ещё сочинять враки про своего отца? Будешь? Будешь? Папа любит только маму!..
Он всё трясёт и трясёт свою суровую дочь с мотающимися косами, но даже одинокий носок не сваливается с её ноги.
Возвращённая наконец-то на пол, Степанида крепко встаёт. Она сердито срывает слабые коричневые банты с растрепавшихся кос и бросает их к ногам Цахилганова.