Чтение онлайн

ЖАНРЫ

"А се грехи злые, смертные..": любовь, эротика и сексуальная этика в доиндустриальной России (X - первая половина XIX в.).
Шрифт:

Отрекшись от того, что «в молодости зсизнь светскую делает столь ценною» — нескольких «поцелуев некогда любивших красавиц», «шумных удовольствий»95, а главное — от честолюбия, Алексей Вульф решил поселиться в имении вместе с матерью. Убеждая самого себя в правильности подобного решения, он рассуждал: «Занявшись хозяйским управлением которого-нибудь из наших имений, я гораздо принесу более выгоды себе и семейству нашему, чем проживая состояние свое в полку или в Петербурге. В деревне я буду иметь способы находить и пищу для ума; если я не могу сделаться ученым, то, по крайней мере, я не отстану от хода общего просвещения человеческого ума»96. В этих строках особенно остро прозвучала невостребованность высокой образованности этого амбициозного молодого дворянина: в то время как многие его современники собирались делить время между балами и дружескими попойками, Алексей с его университетским

дипломом мечтал «не потерять темпа», не отстать, заполняя досуг учеными занятиями и чтением.

Жизнь доказала иллюзорность подобных надежд. Сельский быт Вульфа-помещика, «ежедневный надзор за хозяйством» (который, по словам современников, он осуществлял с «энергией и находчивостью»)97 оставлял ему «мало времени для других занятий, а еще менее для жизни умственной с самим собою». Только «разъезды к почтенной родне» разнообразили его по-провинциальному скучные дни98. Тем не менее уже до конца жизни — то есть без малого 50 лет — Алексей не выезжал из родного Тригорского, которое он продолжал именовать «колыбелью своей любви»99, посвятив себя исключительно заботам об имении и надолго оставив о себе память среди крестьян как о «строгом барине»100.

Свой поступок — выход в отставку и отказ от шумных светских удовольствий в столице — А. Н. Вульф квалифицировал как отказ от «идеализма, с которого прежде все начинал». Он признался сам себе, что более не «увлекается» надеждами славы, что «почти ограничивается минутным успехом», что «богатство более не занимает» его и «жажда его не возрастает до страсти». Эфемерности и мнимости всех этих благ он в 31 год противопоставил счастье общения с женщинами. Лишь переоценив прожитое, Алексей стал полностью откровенен сам с собою: «За это (чины, награды, саму службу. — Н. П., С. Э.), как и за многое другое, я обязан прекрасному полу. В военной службе я всем обязан им»101.

Это признание стоило Алексею Вульфу долгих лет унижений и поисков себя, пристрастной оценки значимости внеслужебных ценностей и мучительного прозрения: не в карьере, не в почестях, не в славе истинная ценность жизни. «Женщины — все еще главный и почти единственный двигатель души моей, — признавался он, — а может быть, и чувственность»102. Едва ли не первый раз мысль эта мелькнула внезапно в описании его неожиданно вспыхнувшей страсти к жене уездного землемера (1831 г.): «После трехлетних неудач во всех моих надеждах это была первая радость, проникшая в душу мою, первый луч света, озаривший мрак... [Я] едва сам верил своему счастью...» Последнее признание само собой вырвалось у Алексея. Но он тотчас поправился, испугавшись, вероятно, собственной душевной зависимости от внезапно вспыхнувшего чувства, и приписал ниже: «Удаче, сказать лучше, но для меня казалось это именно счастьем»103.

Позже, уже находясь в отставке, живя в своем имении, он волей-неволей все чаще в разговорах с собою возвращался к мысли о «главности» искренней и теплой привязанности, верности, самосгорания в любви. В 1836 г. он, в частности, записал: «Я ценю любовь самоотверженьем и по степени его определяю ту». Понимая, но не рискуя признать то, что сам-то он в прошлой жизни никогда жертвенностью в любви не отличался, А. Н. Вульф выплеснул на страницы дневника свой «крик души»: «Убежденный в необходимости пожертвований, я думаю, что буду способен к нему»104.

Но было поздно: была упущена молодость, растранжиренная на увлечения с дамами отнюдь не «высокого полета» (провинциалками, родственницами, далекими от высшего света), на душе лежало бремя неудач. Оставшись навсегда «достойным гнева и жалости»105 эмпириком любви, не познавшим ее горнего счастья, он начал мечтать жертвовать в ней собою. Однако в его жертвах уже, похоже, не нуждались. Проклинал ли он в зрелости, подобно А. С. Пушкину, «коварные старанья преступной юности» своей? Нам не дано узнать этого. Показательно, однако, что дневниковые записи кончаются началом 1842 г., когда Алексей записал, что «встретил у Бакуниных (соседей по Тригорско-му. — Н. П.у С. Э.) молоденьких, хорошеньких приятельниц». «Это новое поколение выросло на наших глазах, — отметил автор «Дневников». — Любезничать с ними по-прежнему, как с их предшественницами, как-то совестно...» Это горькое признание он закончил пушкинской строчкой: «Мне не к лицу и не по летам...»106

Рассчитывая проскочить между Сциллой растраченных чувств и Харибдой семейной пошлости, он — за всеми своими увлечениями и Любовями — не женился и в последующие годы. Ходили слухи, что он завел себе гарем из крепостных девок и присвоил «право первой ночи» (факт этот, однако, верификации не поддается и вполне возможно, что он был приписан А. Н.

Вульфу, известному своей репутацией)107. Однако, если такой гарем у А. Н. Вульфа и был, он бы не воспринимался как двойственность и не бросал тени на его характер в целом: крепостные гаремы, и уж тем более «визиты к девкам»108 в городах, оставались элементом бытового поведения дворян109. Конечно, трудно представить себе декабриста (да и бывшего члена «Союза во имя Бога, чести и свободы», коим был Алексей в студенчестве), рассуждающего о «благе Отечества» и в то же время содержащего гарем из крепостных, — однако в среде праволиберальных помещиков 1830-х годов это не считалось предосудительным, во всяком случае, выглядело не хуже «смакования с засосом сердечных и романических историй» среди «своих» приятелей и знакомых110. Впрочем, А. С. Пушкин в одном из писем Алексею, дружески подтрунивая над ним, все же утверждал: «вы — гораздо хуже меня (в моральном отношении), и потому не смею надеяться на успехи, равные вашим»111.

Впрочем, холостая жизнь Алексея была отчасти предопределена возвращением под опеку и надзор его матери, Прасковьи Александровны. В материальной зависимости от нее, ее понятий и капризов прожила свою невеселую одинокую жизнь и сестра Алексея — Анна Николаевна Вульф112. В одном из писем она как-то пожаловалась: «Как ей (матери. —Н. П.у С. Э.) не стыдно и не совестно, право, так воспитывать! — и восклицала: — Неужели ей мало, что все наши судьбы исковеркала\»т

«Кто не испытал неприятностей от родных? — рассуждала А. П. Керн в своих воспоминаниях. — Я удивляюсь подчас, как еще дорожат некоторые родственными отношениями, когда они основаны не на свободном выборе сердца, а на измышленном каком-то долге и когда в них много зародышей для ссор и многих стеснений и неприятностей?»114 С ее слов мы также знаем, что Алексей со временем стал очень тяготиться деспотическим характером матери, ссорился с ней, чем немало тревожил сестер, но и мать, по свидетельству очевидцев, была «очень и очень виновата против» него. Анна Вульф даже просила А. П. Керн «употребить свое влияние на Алексея», чтобы «содействовать примирению матери и сына», но Анета сокрушалась: «они оба зашли слишком далеко, и мое заочное влияние было бессильно при других недоброжелательных»115. Можно себе представить, во что к концу жизни Прасковьи Александровны (ум. в 1859 г.) переросли отношения с сыном, если А. П. Керн отваживалась напоминать Алексею, что «мать не без заслуг перед ним, по крайней мере за то, что пожелала дать ему университетское образование»11б.

Глубинной причиной охлаждения во взаимоотношениях Алексея с матерью были, надо думать, и деспотические склонности в характере Прасковьи Александровны, о которой ее воспитанницы и дети вспоминали, что она «была жестока» с ними, «била» и т. п. Но главной причиной была, наверное, свербящая боль нереализованных надежд матери на своего умницу, образованного первенца Алексея. Он мечтал — вслед за матерью — о неординарном жизненном пути, а оказался более чем обыкновенным неудачником. Именно это и стало причиной того, что «последние ее (П. А. Осиповой. — Н. /7., С. Э.) поступки (в отношении сына. — Н. П., С. Э.) достойны были порицания всех и каждого». О том, каковы были жизненные экспектации Прасковьи Осиповой в отношении сына Алексея, о том, каково было содержание ее любви117, говорит «странная особенность предсмертного распоряжения» П. А. Осиповой: она уничтожила всю переписку со всем семейством, письма обоих мужей, всех детей (и Алексея, разумеется!), так что у нее после смерти «нашли только письма Александра Сергеевича Пушкина»118.

Вероятно, Алексею Вульфу не суждено было остаться в памяти потомков, если бы не его «Дневники» с упоминанием имен А. С. Пушкина и А. П. Керн. Вряд ли его даже можно отнести к той «прослойке независимых людей» 1830-х годов119, о которых писал А. И. Герцен как о критически-мыслящих: «...если они о чем и просили правительство, то разве только оставить их в покое». И комментировал далее: «Не домогаться ничего, беречь свою независимость, не искать места — всё это, при деспотическом режиме, называется быть в оппозиции»120. Нет, А. Н. Вульф, хотя и мечтал, чтобы все его оставили в покое, хотя и стремился к провинциальной уединенности, хотя и был либералом в юности, не был, по большому счету, оппозиционером, а грозы прежней жизни утихали. С возрастом он все более пытался переоценить события прошедшего, но с ноября 1832 г. записи в «Дневниках» стал делать все реже (ими кончается опубликованный Л. М. Майковым и П. Е. Щеголевым вариант), а в 40-е годы и вовсе бросил это занятие.

Поделиться с друзьями: