Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

Таков был этот журнал, десятый год издания которого означился важным для него событием — появлением «молодой редакции».

Друг и сподвижник Погодина по «Москвитянину» С. П. Шевырев, который по занятости в университете (а также по отдаленности своего местожительства от Девичьего поля) не всегда мог активно помогать журналу, считал, однако, своим долгом не упускать из виду промахов издателя и укорять за «неряшливость» в ведении дел. Так, он не раз попрекал его за объявленный в «Москвитянине» на 1848 год «комитет редакции» (в котором самому Шевыреву отводился отдел литературы русской и иностранной); но где он, этот мифический комитет? Где они, сотрудники журнала? И теперь эта «молодая редакция» — не выйдет ли то же самое, одна «заманиха», как говорят Погодину его приятели?

Но это уже не была «заманиха». Пустовавшие

по неделям комнаты редакции «Москвитянина» огласились молодыми голосами, шутками, смехом и даже песнями, что уже совсем озадачило бы какого-нибудь почтенного традиционного автора журнала, шедшего сюда по обыкновению как в солидный ученый комитет. Островский приходил в «Москвитянин» как на службу (он вел библиографию, правил рукописи, читал корректуру), но это была не та служба, что в совестном, а потом в коммерческом суде, — даже не по роду занятий не та, а по какому-то особому не ведомому ему прежде чувству своего положения среди людей.

Он был в той, на пороге тридцати лет, поре, когда молодость не сознает себя и кажется вечной, насыщенной здоровьем и силой, которых хватит на все в жизни. И Островский по-молодому был доволен, что он нашел удовлетворение своей деятельной потребности, что он во главе кружка людей, чтущих его, но не так, как Погодина — с должной почтительностью учеников перед учителем, а с каким-то внутренним добровольным подчинением самих себя ему, Островскому. И это в глубине души льстило ему, хотя и надо было принимать это спокойно, ибо он знал, что власть таланта действует сама по себе, и не сознавать художнику своей духовной власти над людьми, так же, видимо, нельзя, как зарывать талант в землю. Но плохой из него властелин, побарывает в нем любопытство к людям, интерес к ним, удивление перед разнообразием их. Как богата русская жизнь самобытными людьми, они на каждом шагу, в том числе и здесь, в «Москвитянине».

И в самом деле, в «Москвитянине» собрались талантливые, самобытные люди. Первое место после Островского принадлежало, конечно, Аполлону Григорьеву. Он начал сотрудничать в «Москвитянине» еще с 1843 года, поместив в нем свое стихотворение под псевдонимом А. Трисмегистов. Затем он уехал в Петербург, откуда до Погодина, попечительствовавшего о нем, стали доноситься слухи о его неблаговидной жизни, вследствие чего строгий Михаил Петрович и устроил письменный запрос своему ученику. Аполлон Григорьев ответил где-то около 1846 года Погодину (как «единому представителю старшего поколения, сочувствующему стремлениям поколения нового») целой исповедью, в которой откровенно излил свои душевные неудачи. Двадцатичетырехлетний поэт и критик писал: «Я любил — это правда, но давно уже отказался от всякой мысли о личном счастье, давно уже смотрю на себя, как на часть целого человечества, и на страдания свои, как на страдания эпохи». Это была не печоринская поза, а глубоко искреннее признание, и вся дальнейшая жизнь Аполлона Григорьева убеждает в ранней выстраданности этой истины.

В конце 1849 года Григорьев вернулся в «Москвитянин», по его словам, после того, как «только что вырвался из разных бездн умственного и морального опьянения». Атмосфера, царившая в «молодой редакции», представилась пылкому и увлекающемуся Аполлону Григорьеву идеальной. Как о золотой поре молодости, как о первой любви своей, рождавшей столько надежд и веры, писал впоследствии Аполлон Григорьев об этом времени в «Моих литературных и нравственных скитальчествах». «Это было в эпоху начала пятидесятых годов, в пору начала второй и самой настоящей моей молодости, в пору восстановления в душе новой, или, лучше сказать, обновленной веры в грунт, почву, народ… в пору надежд зеленых, как цвет обертки нашего милого «Москвитянина».

…Я ожил душою… я верил… я всеми отправлениями рвался навстречу к тем великим откровениям, которые сверкали в начинавшейся деятельности Островского…»

«Явился Островский, и около него как центра — кружок, в котором нашлись все мои, дотоле смутные верования», — отмечал Григорьев в своем «Кратком послужном списке», составленном им незадолго до смерти, в 1864 году. Страстная, поэтическая натура, Аполлон Григорьев был вместе с тем глубоким мыслителем, человеком обширной образованности, свободно ориентирующимся в европейской и мировой литературе и культуре. Больше всего ненавидя, по его словам, раздвоение жизни и мышления, он не знал еще тогда всей

трагедии этого раздвоения (знание это придет к нему впоследствии) и переживал теперь, после петербургского кризиса, обновление сил; опорой стало для него творчество Островского. В Островском он увидел «глашатая правды новой», творца «нового слова»; связывая это новое слово с «народностью», с «объективным» изображением «начал коренных русских». Аполлон Григорьев в стихотворной форме восторгался жизненностью пьес Островского, в которых «по душе… гуляет быт родной»: над этими стихами иронизировали его литературные противники, но говорилось это Григорьевым от глубокого убеждения и душевного влечения к чему-то прочному, устоявшемуся.

Не столько своим писанием филологических статей, печатавшихся в «Москвитянине», сколько выразительным пением народных песен славился и имел влияние на своих товарищей по «молодой редакции» Тертий Иванович Филиппов. Островский познакомился с ним еще задолго до этого, в 1847 году, и с тех пор они не прерывали дружеского общения. Островский читал свои произведения Филиппову, ценя его как знатока живой народной речи и особенностей народного быта. Тертий Филиппов своим проникновенным, хватающим за душу исполнением русских народных песен открыл Островскому их неповторимую красоту и силу. О том впечатлении, которое производило пение Филиппова, рассказывает в одном из своих романов А. Ф. Писемский, также близкий к «молодой редакции». Здесь описан случай, когда Филиппов пел в знаменитом тогда студенческом трактире «Британия», находившемся рядом с университетом: «…мгновенно все смолкло.

— Тертиев поет! — воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.

Бакланов пошел за ним же.

В бильярдной они увидели молодого белокурого студента, который, опершись на кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:

Кто бы, кто бы моему горю-горюшку помог.

Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул ногами на диван и превратился в олицетворенное блаженство.

В соседней комнате Кузьма, прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей, купцов, не без удовольствия повернули свои уши к дверям… А из трактира между. тем слышалось пение Тертиева:

Уж ведут-ведут Ванюшу: руки-ноги скованы, Буйная его головка да вся испроломана…»

Непринужденную веселость вносил в приятельский кружок остроумный Борис Алмазов. Литературные пародии и фельетоны Алмазова, печатавшегося в «Москвитянине» под псевдонимом Эраста Благонравова, наделали тогда шума в журналистике. «С основания «Москвитянина», — вспоминал один из современников, — в нем было изгнано все, что отзывалось фельетоном — легкомыслием, и недаром вся журналистика ахнула от удивления, когда мрачные своды погодинского древлехранилища вдруг огласились взрывами молодого смеха и юношеской задорной веселости».

Евгений Николаевич Эдельсон, как и названные выше другие члены «молодой редакции», был питомцем Московского университета. С Островским он познакомился в 1847 году, в начале 1849 года совершил с ним месячную поездку в Самару, где они пользовались радушным гостеприимством знакомых Эдельсона и где Островский читал своего «Банкрота». Эдельсон занимался преимущественно критикой, был сторонником «чистого» искусства и в статьях своих выказывал больше эстетической деликатности, нежели силы убеждения.

Впрочем, Эдельсон был одним из тех немногих лиц, эстетическому чутью которых Островский доверял и с чьим мнением он считался. И имел на то основание. Эдельсон, например, тонко подметил, почему Островский любит обращаться к купеческому быту. Для этого были, на его взгляд, глубокие причины. В купеческом сословии, при разном состоянии и благодаря сношениям его с другими общественными слоями, была целая лестница переходных типов — от торгующего крестьянина и до крупного столичного купца, напоминающего иностранного негоцианта. Это находило выражение и в языке. Здесь было и все разнообразие народной речи, обильной пословицами и поговорками, и та производившая зачастую комическое впечатление характерность оборотов, которые взяты из сферы отвлеченных понятий или чуждых языков, из области новых, вторгающихся в традиционный быт представлений. Разве не позволительно после этого сказать, что Островский не писатель купцов, а изобразитель всего народа в самых характерных его типах? — заключал критик.

Поделиться с друзьями: