Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Антология современной уральской прозы
Шрифт:

Отправив телеграмму, он вновь выходит на набережную и, совсем уж целеустремлённо, идёт к пассажирскому причалу. Прыг-скок, тип-топ, топ-в лоб, в лоб-гроб, у причала стоит большой трёхпалубный корабль одесского пароходства. Весёленький красный флаг с серпом и молотом реет над трубой, из которой валят клубы чёрного дыма. В последний раз подойти к причалу и посмотреть в синюю морскую даль. Вода у причала грязная, мазутно-серое море с Турцией за горизонтом. Естественно, что здесь он купаться не будет, это просто прощальный ритуал, что-то наподобие сегодняшнего тазика с абрикосами. Купаться надо чуть подальше, но лучше, не доходя до пляжа. Даже не купаться, так, обкупнуться, обмочить тело в серо-мазутной воде. Сделать небольшой заплыв на прощание. Надо было уехать раньше, пробыть здесь две недели, и всё. Уехать, пока оставались ребята. Перебор времени и места, даже Томчик не смог помочь. Ау, Томчик, где ты? Он оглядывается по сторонам, но Томчика не видно. Голова пуста, на месте сердца зияет мёртвая впадина. Не хватало ещё начать думать о бесцельности собственной жизни. Он ухмыляется и уходит с причала, жизнь не бесцельна, он это знает точно. Вот только в чём её цель, сказать не может. И никогда не мог. Сможет ли сделать это в будущем? Тут надо разобраться в том, будет ли будущее, оно в руках Бога, а потому разбираться в этом вопросе бессмысленно. Красивая мысль так же красиво закончена, осталось совсем немного: ритуальный заплыв напоследок, для чего можно выбрать местечко вот у этого самого пирса, на котором большими буквами написано: КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО. Два двоеточия в одном предложении. Несколько идиотов купаются с радостными воплями. Одним идиотом будет больше. Он раздевается и лезет в воду. Вода холодноватая и грязная, купаться запрещено, идиотом ему быть не хочется. Но он проплывает несколько

метров и только потом возвращается на берег. Ритуал окончен, обряд совершён, жрецы могут воскурить благовония. Верховный жрец протягивает полотенце, он вытирается насухо и переодевается прямо здесь, позабыв про то, что не один. Точнее говоря, не обратив на это никакого внимания. Он — это он, частное лицо, имярек, стаскивающий с себя мокрые плавки. Надеть сухие, положить полотенце и мокрые плавки в сумку и поблагодарить жреца. Вежливо, кивком головы. Купался, даже не сняв с шеи крестик. Вызывающее купание с крестиком на шее. Жрецы медленной и торжественной походкой уходят в сторону Турции, а может, Греции или какой другой страны. Ниоткуда с любовью. На этот раз цитата обрывается на полуфразе. Теперь надо пройти чуть в сторону, сесть на камень и посмотреть на море, можно ещё побросать в воду гальку. Раз камушек, два камушек, три камушек. Больше на берег он не придёт, сейчас пойдёт в сторону дома, зайдёт пообедать в кафе-закусочную (работает ли Томчик, нет?) и пойдёт в малуху. Собираться. Надо пораньше лечь спать, троллейбус в пять утра, самолёт в девять, еле успевает. Встать надо в четыре, ничего не ходит, придётся идти пешком. С чемоданом и подводным ружьём. Стрелять было почти не в кого, разве что в купальщиков и купальщиц, но он этого не делал, так и провалялось почти всё время под кроватью. Ещё пять минут, и всё. Адье, гуд бай, и можно по-итальянски. Ариведерчи. Сделаем морю ручкой. Он опять так и не доплыл до Турции. И до Греции тоже. И ни до какой другой страны. Впрочем, он бы не смог этого сделать: слишком много серых силуэтов на горизонте. Великая страна крепко охраняет свои границы. Только с этой стороны крепче. Он встаёт и возвращается на набережную, затем, немного постояв у парапета, направляется в магазин. Покупает торт и бутылку шампанского. Ещё надо купить цветов. Всё это хозяйке. Она была добра к нему, у неё есть дочь, и зовут её Марина. Марина-Маринка. Маринка-малинка. Лучше, если шампанское будет полусладким, полусухое любят молодые и длинноногие, быстро переходящие с шампанского на коньяк. (Марина выходит из ванной, на ней лишь махровый халат, и больше ничего. Спать она всегда предпочитает голой, если, конечно, она дома и если у неё нет месячных. Сейчас она дома и месячных у неё нет. Отлично помылась, отлично соснула прямо в ванне, отлично намазалась кремом. После воды и крема морщинки куда-то подевались, впрочем, может, это сейчас их просто не видно. Надо взглянуть в комнату к Машке и посмотреть, что у неё творится. Машка спит, разметавшись по кровати и скинув с себя одеяло. Накрыть, подоткнуть, осторожно, чтобы не разбудить, поцеловать в щёку. Всё хорошо, только голова гудит после дороги. Три дня в машине — охренеть можно. Симферополь, Джанкой, Мелитополь, Запорожье, Константиновка, Лозовая, Харьков, Белгород, Курск, Орёл, Тула, Серпухов, Подольск, вот и дома. Город с очень странным названием. Город «вот и дома». Ездят по этому маршруту последние пять лет, с тех пор, как купили машину. Туда и обратно. Обратно и туда. Детская загадка: туда, сюда, обратно, тебе и мне приятно. В большой комнате надо открыть форточку, естественно, что Саша этого не сделал. Теперь можно идти в спальню и ложиться в кровать. Александр Борисович занимает две трети, спит наискосок. Подвинуть спящего Александра Борисовича, скинуть халат и нырнуть под одеяло. Кружится голова, ноги, да и всё тело, пребывают в невесомости. Тело пребывает, как сказал бы их новый крымский знакомый. Саша спросонья кладёт ей руку на грудь, что поделать, машина времени ещё не придумана. Подвинься, просит Марина. Саша мычит что-то нечленораздельное и подвигается к самой стенке, она поворачивается на живот, обнимает руками подушку, вытягивает своё голое тело и закрывает глаза. Завтра тяжёлый день, надо разобрать вещи, сходить в магазины, постирать бельё. Позвонить Машкиному репетитору по английскому. Снова начать заниматься самой. Сонный Саша лезет к ней с поцелуями и объятиями. Сквозь сон. Сонный Саша лезет к ней сквозь сон. Она переворачивается на спину и привычно чувствует, как на неё наваливается Сашина тяжесть.)

— Вот и всё, — говорит он хозяйке, выкладывая на стол (круглый стол, когда-то чёрный, а ныне буро-коричневый) коробку с тортом и бутылку шампанского. — Решил вот вам маленький презент сделать.

— Что вы, зачем? — радостно удивляется хозяйка и спрашивает: — Обедать будете? —Да я в кафе хотел сходить.

— Ну зачем в кафе, — обижается хозяйка, — у меня борщ на обед и котлетки, поешьте перед дорожкой.

— Котлетки перед дорожкой? — мечтательно жмурится он. — Что же, не откажусь, — и идёт мыть руки. Занавес опускается. Когда же он поднимается снова, то на сцене лишь регистрационная стойка зачуханного Симферопольского аэропорта и очередь таких же, как он, бедолаг, закончивших свой отдых. Вот билет, вот паспорт, чемодан ставится на весы, на чехол с ружьём привязывается квиток «ручная кладь», посадка уже в самом разгаре, еле успел, сердце отчего-то тревожно ноет, ну всё, говорит довольная Марина, отодвигаясь от Александра Борисовича, давай спать!

5

Два года более или менее сносной жизни. От Нэли не осталось и следа. Как ушла тогда, весело помахивая сумочкой, так и растворилась в пространстве. Зажав кровоточащую рану в груди рукой, еле доволок свои останки до дому. Или «а». Дому-дома. Лучше не вспоминать, но так не получается, хотя редко, слава Богу, что редко. Впрочем, просто так два года прощелкивать нельзя. Прощелкивать-проскальзывать, про-скальзывать-пропрыгивать, про-про. Опр-опр. Лучше уж по порядку.

Зайдя домой, сразу же нацепил на левую сторону грудной клетки большой бактерицидный пластырь. Менять каждый день. Надо сходить в аптеку и сделать запас. Главное, чтобы ни о чём не догадалась мать. Ещё сойдёт с ума. Надо быть мужчиной, больше ничего не остаётся. Что толку плакать ночами, уткнувшись в подушку. Пустота внутри всё равно есть и будет, так что залепить грудную клетку бактерицидным пластырем, надеть на лицо улыбающуюся личину и продолжать сдавать экзамены дальше. Стиснув зубы, до хруста, до белой, неприятно, костно пахнущей крошки. Улыбаться сокашникам и девочкам на улице, тихо вынашивая там, под пластырем, злобу и ненависть. Хотя это лишь слова, поманит пальчиком — сразу забудет всё. Забудет, скинет личину, улыбнётся оставшимися зубами и побежит навстречу. Навстречу — на встречу. Как собачка, как чёрный пудель, много лет спустя встреченный на крымском побережье, говоря же точнее — в городе Ялте. Подбежит, обнюхает, но облаивать не станет, только ласково завиляет хвостом. Но этого не происходит, потому что всё, как в тумане. Равнодушном и белом. Злоба и ненависть существуют сами по себе, он и туман — сами, Улыбаться сокашникам, улыбаться девицам, стиснув зубы, сдавать экзамены. Хочется взять автомат и расстрелять всех подряд. Жизнь — препаскуднейшая штука, всегда об этом догадывался. Конец июня, последний экзамен, торжественный гром неслышных фанфар. Даже не позвонила, чтобы поздравить, чёрт с тобой, в лексиконе не хватает слов, чтобы оскорбить, унизить, показать той, какая есть. Мать делает праздничный обед. Ты очень изменился за последнее время, сын. Это я знаю. Засасывающая воронка одиночества. Безмерного, беспредельного. Но: с этим ничего нельзя поделать, поэтому буду принимать всё так, как должно. Мать спрашивает: — Что собираешься делать дальше? — Спрашивает, будто не знает, будто сама все эти последние годы не долдонила одно: надо учиться. Да, надо учиться, и он подаёт документы в университет. Сначала на философский, но через два дня забирает. Потом — на журналистику. Забирает через день. Останавливается на филологическом, главное — чтобы не забрали в армию, учителем всё равно не будет, а корочки получит. Тем паче литература — единственное, что интересует по большому счёту, впрочем, разговор об этом — табу.

Как и всё, что касается Нэли. На данный момент, день, час, минуту, секунду. На данный год и данный отрезок времени. Данная данность. Давняя данность. Неуклюжая игра слов и понятий. Остановимся на время, на два года, триста шестьдесят пять умножим на два и оставим пока в стороне, на обочине той самой лесной дороги, по которой он кружит вот уже неизвестно какую страницу и всё не может выйти из заколдованного леса. Пусть сделает привал, разведёт небольшой костерок, согреет в котелке водички и попьёт чайку. Костерок, котелок, чаёк. Ок-ёк, с ноготок.

Первый курс промелькнул, как стрела. Развращающая свобода студенческого ничегонеделания. Через месяц после начала занятий научился пропускать лекции, совесть была спокойна, что же касается сердца, то бактерицидный пластырь надёжно скрывал левую сторону грудной клетки. Мужиков на курсе мало, всего пять человек, преподаватели

в них заинтересованы, так что на пропуски смотрят прикрыв глаза. Правда, еле сдал сессию, правда, еле получил стипендию. Впрочем, всё это фигня по сравнению с мировой революцией. Со второго семестра стал ходить в общежитие, завёл себе пассию с третьего курса. Или она его себе завела. Ответить на вопрос, кто кого завёл — сложно, но занимались они этим три раза в неделю, если, конечно, она могла. Могла она не всегда, и в такие дни в общежитие он не ходил, предпочитая сидеть в библиотеке (опустим возникающую параллель). К концу его первого, а своего третьего курса пассия решила, что пора кончать трогать муму (тогда говорили ещё так: «пестрить мульку»), и вышла замуж за пятикурсника, которого собирались оставить в аспирантуре. Каждый в этом мире устраивается, как может. Он не переживал, переживаний в его жизни хватало и без этого. В летнюю сессию завалил историю партии, так как на предэкзаменационном собеседовании сказал что-то не то. Его взяли на заметку и поставили неуд. И ещё занесли кое-куда. Экзамен он через несколько дней пересдал на три, а про «кое-куда» просто не знал, так что — можно сказать утвердительно — всё шло в общем-то благополучно.

Потом была дача, и про это надо чуть подробнее. Смысловое звено в цепи остальных смысловых звеньев. Трюизм, опирающийся на базис здравомыслия. На дачу они решили поехать в конце июня (прошёл календарный год с того дня, как он впервые нацепил на грудь пластырь). Чтобы отметить окончание сессии. Восемь человек, пять девиц и три парня. А может, и девять, то есть пять девиц и четыре парня. Сейчас он уже затрудняется сказать, сколько их было: прошло много времени, каких-то подробностей и не упомнить.

Дача была ничья. Точнее, дачи просто не было, а был конец дождливого июня и много дач поблизости от города, любая из которых могла приютить их на ночь. Главным условием было то, чтобы дача была пустой. Не заброшенной — такого не могло быть в принципе, а именно пустой, то есть чтобы хозяева именно в этот вечер спокойно пребывали в городе, а они могли бы поразвлекаться в полный рост. Поразвлекаться и оттянуться, хотя последний глагол тогда в ходу не был, С их курса было всего трое: он, ещё один парень, через несколько лет пустивший себе из пистолета Макарова (ПМ) пулю в висок на зачётных стрельбах в лагере военной подготовки, и одна девица, с которой он не очень-то общался в течение всего года (начало смысловой цепочки — эта девица была подругой его жены, то есть именно она передала его ей, то есть именно через неё он познакомился со своей будущей женой, то есть лишь благодаря ей угодил он через несколько лет, впрочем, обо всём этом уже не только сказано, но и рассказано, тут скобки закрываются, вот так:). Его же на дачу пригласил приятель с философского, пообещавший именно там, в сыром, ночном лесу прочитать им вслух «Письмо IV съезду писателей» Александра Солженицына и отрывки из «Размышлений» академика Андрея Сахарова. Ему уже почти восемнадцать, в этом возрасте приятно ощущать себя инакомыслящим. С приятелем был ещё один философ, остальные девицы (не считая той, что познакомила его с его же будущей женой) были частью тоже с философского, частью с журфака. Преамбула закончена, начинается рассказ.

Они собрались вечером, затарившись в ближайшем магазине двумя трёхлитровыми банками портвейна (это не гипербола, были такие сказочные времена, когда портвейн продавался не только в бутылках, но и в банках), парой водочных поллитровок, какой-то жратвой да блоком сигарет. Спокойно доехали до вокзала и плюхнулись в электричку. Один из философов знал станцию, в районе которой много дач, так что хоть одну пустую, да найдут. Ехали с полчаса, потом вышли на спокойной вечерней остановке с запамятованным названием. Было больше десяти, но ещё совсем светло — темнело в это время в районе двенадцати, да и то часа на четыре. Станция была маленькой, привлекать к себе внимания не хотелось, и они, сойдя с электрички, перешли рельсы и сразу же углубились в лес. На станции тявкнула собака, ей ответила другая, тявканье затихло. Философ, хотя и говорил, что бывал здесь несколько раз, явно не знал, в какую сторону идти, и поэтому ещё полчаса они бестолково кружили по лесу, пока, наконец, одна из девиц-журналисток не увидела какое-то тёмное пятно неподалёку за деревьями. — Кто пойдёт на разведку? — спросил возглавивший их философ. Я — ответил он и сделал из шеренги два шага вперёд. — Вольно, — скомандовал философ и начал высматривать следующего добровольца. — Я, — сказал другой философ, бывший его приятелем, и тоже сделал из шеренги два шага вперёд. — Слушайте боевой приказ, — сказал философ-командир. Они выслушали боевой приказ, сделали под козырёк и растворились меж сосен.

К тёмному пятну вела узкая, петляющая тропинка, усыпанная хвоей и шишками. Они шли, сосны наплывали на них и скрывались в уже наступивших сумерках. Было тихо, где-то вдалеке куковала кукушка. Изредка с шорохом пролетали ночные бабочки, чудный, тёплый вечер, один из первых без признаков дождя. Внезапно чёрное пятно превратилось в бревенчатую стену с большим проёмом закрытого ставнем окна. Они обошли дом и вышли со стороны фасада. Дача была двухэтажной, точнее — полутора: большой первый этаж, сделанный из деревянного пятистенка, и надстроенная вместо чердака мансарда. Небольшой палисадник перед крыльцом, дверь накрест забита досками, да ещё закрыта на большой висячий замок. Приятель-философ перемахнул через заборчик палисадника и кошкой взобрался по столбам веранды на маленький балкончик, куда выходило окно мансарды. Послышался звон разбиваемого стекла, затем зажёгся свет фонаря. В воздухе чувствовалось присутствие индейца Джо, вампиров, упырей и прочей нечисти. Приятель-философ высунулся из окна веранды и кинул вниз верёвку. Путь был свободен, неизвестным оставалось только одно — смогут ли девицы воспользоваться этим путём.

Девицы смогли, и вот они уже спускаются с мансарды вниз, холодную и неживую комнату, с мёртвыми и молчащими вещами. Философ-командир запаливает взятую с собой керосиновую лампу, предупреждая всех, что они должны быть осторожными и не устраивать пожаров. Именно пожаров, во множественном числе. Все молча кивают головами, всем несколько не по себе, одно дело собираться в чью-то собственность, другое — оказаться в ней. Дело поправляется портвейном, после второго стакана отчуждённость и стыд пропадают, и они начинают скакать и сходить с ума так, как это и положено молодым людям — юношам и девушкам, не юношам и не девушкам — их возраста. Его приятель-философ требует, наконец, внимания, и они усаживаются вокруг большого обеденного стола, заставленного консервными банками, разломанными буханками хлеба, ещё не опорожнёнными стеклянными банками, стеклянными водочными поллитровками, пачками сигарет. В самом центре стола стоит (ст-ст, вновь повторяющийся поцелуй согласных) керосиновая лампа, элегическая «летучая мышь», элегически-ностальгическая, ностальгически-романтическая и прочая, прочая, прочая. Приятель достаёт из внутреннего кармана брезентовой куртки пачку тонко сложенных листочков папиросной бумаги, разделяет на две неровные стопки, берёт одну и начинает читать вслух. Приятель пьян и читает тихо и плохо. Да и все они уже пьяны, так что слушают только из чувства гордости и самолюбования: чтение это придаёт их эскападе характер чуть ли не политической сходки, да и потом — чтение это совсем не мешает им пить портвейн, водку, курить да есть консервы прямо из вскрытых банок. Ставя пустой стакан на стол, он замечает, что его однокурсник, тот самый, что несколько лет спустя отнюдь не случайно нажмёт на спусковой крючок девятимиллиметрового пистолета марки ПМ, выщёлкивает на ладонь из посверкивающей серебряной фольгой облатки несколько небольших белых таблеток и быстро бросает их маленькой кучкой себе в рот.

— Что это? — спрашивает он. — Седуксен, — отвечает сокурсник и протягивает облатку ему. Он повторяет ту же операцию, что наблюдал сколько-то секунд назад, и запивает добрым глотком портвейна. Несколько минут ничего не происходит, а потом он чувствует, как кровь ударяет в голову, тело как бы расползается в разные стороны, он перестаёт ощущать собственный вес, жар в голове проходит, она становится необыкновенно чистой и ясной, только воспринимает всё, что вокруг, в изменённых пропорциях. И потом — удивительная нежность, поселившаяся в нём вместе с этой маленькой горсткой небольших белых таблеток. — Что, забалдел? — спрашивает сокурсник. — Ага, — отвечает он и тянется за сигаретой. Руки не слушаются, пачка подпрыгивает и не даётся в пальцы. Наконец он ловит её, достаёт сигарету и жадно закуривает. — Колёсами балуетесь? — спрашивает философ-командир и добавляет: — Ещё есть? — Сокурсник достаёт из кармана непочатую упаковку того же снадобья, и вся их разведгруппа вместе с женским спецконтингентом глотает небольшие белые таблетки. После этого листочки тонкой папиросной бумаги куда-то деваются, а они начинают танцевать, хотя музыки нет, но на нет и суда нет, и не надо, и так хорошо, танцуем, братцы?, танцуем, кто-то задувает ностальгически-романтический керосиновый огонёк, темно, ещё час до рассвета, хотя — вполне возможно, — что и меньше. Один из философов начинает петь, без гитары, без банджо, без мандолины, без балалайки, без лютни. Просто петь, громкое и сольное пение: — Раз пошли на дело я и Рабинович. — Взвизгивает девичьи-женский голос, взвизгивает и подхватывает: — Рабинович выпить захотел. — Громкое уханье, и вступает, мерно отбивая такт ногами, хор: — Отчего не выпить бедному еврею, если у него немного дел?!

Поделиться с друзьями: