Антология современной уральской прозы
Шрифт:
— Ты чего так замёрз? — Объясняет, что утром было тепло, а сейчас уже семь вечера и... — Ладно, — говорит она, — пойдём, посидим где-нибудь в кафушке, деньги-то у тебя хоть есть? У него было рубля три, может, и четыре.
— Как всегда, — говорит Нэля и проверяет, взяла ли с собой кошелёк. Кошелёк она взяла, и они короткими перебежками — ветер всё усиливается — добираются до стеклянных дверей кафе. Народу, на удивление, немного, и им сразу же удаётся сесть. Столик в углу зальчика, почти у окна, она заказывает по второму, бутылку вина и кофе. — Как ты живёшь? — спрашивает он, отогревшись. Она поднимает лицо от тарелки: — Что, ты только за этим меня и вытащил?
Он краснеет и сбивчиво начинает рассказывать, что произошло сегодня с утра.
— Ну и дурак, — говорит она, когда он заканчивает рассказ. — Надо было сразу им всё рассказать, тогда бы они от тебя быстрее отстали. — Достаёт из сумочки сигареты и мундштук, собирается закурить. — Курят только в холле, — бросает на ходу официант с подносом, идущий к соседнему столику. Нэля что-то бормочет и предлагает ему выйти покурить. Он сдался, он опять убит и раздавлен, всё бесполезно, этот крест надо нести одному. В безвыходной ситуации нашёл самое бесполезное решение. Гусь свинье не товарищ, Богу — богово, а кесарю — кесарево и прочая, прочая, прочая. Впрочем, чего он хотел? Что она зальётся слезами и бросится ему на шею? Что скажет, что он был прав, снимет с него все грехи и возьмёт на себя? Что пожалеет его, погладит по головке, обласкает и уложит спать? Что она просто способна понять его?
Вновь холодная волна ненависти. Тонкая шея, которую так хорошо можно сдавить своими крепкими и сильными пальцами. Ещё недавно юношескими, а теперь мужскими. Восемнадцать лет, достиг избирательного ценза. И отсиживать будет во взрослой зоне. За что, пацан? За убийство. Дай спичку, просит Нэля, садясь на подоконник. Он зажигает ей спичку и смотрит, как она ровно и ладно прикуривает, аккуратно склонив свою стриженую голову. Только сейчас он замечает, что она подстриглась, что груди её стали больше и круглее, да и сама она как-то округлилась и стала ещё женственней, чем два года назад. Значит, изменились не только глаза, значит, она действительно изменилась и сейчас рядом с ним просто другой человек.
— Ты дурак, — продолжает Нэля, пижонски пуская дым из ноздрей. — Какого чёрта ты вообще связался с этой компанией? — А что мне было делать? — с недоумением отвечает он. — Ну конечно, — смеётся она, — сейчас ты скажешь, что это я виновата, бросила тебя, вот ты и пустился во все тяжкие...
«А ты права, — думает он, — это я и собирался сказать», но говорит совсем другое, вновь пытается объяснить, что ничего страшного и недопустимого ни он, ни кто-либо из его друзей не сделал.
— Конечно, не сделал, — отвечает Нэля, — но ведь это никого не ...т (цензура выбрасывает три буквы: две орально-генитальные «е» и увязшую в интромиссии «б»). Им нужен план, вот они и взяли вас на заметку. А чего ты ещё хочешь в этой стране? — А потом продолжает: — И ты думаешь, что всё, отмазался? Так ведь сейчас за тобой всю жизнь будет хвост тянуться, тебя и дальше будут мордовать, а ты ещё ко мне припёрся!
Она вновь матерится, спокойно и деловито, потом достаёт новую сигарету, разминает её и вставляет в мудштук. — Я-то тебе зачем понадобилась?
— Не знаю, — искренне отвечает он, — сейчас просто не знаю... — Боже, ну и дурак же ты, — опять говорит она и вдруг каким-то совершенно материнским жестом гладит его по голове. Он отшатывается, она вздрагивает, будто читает в его глазах всё то, что он так никогда и не скажет ей.
— Так получилось, — очень тихо и умиротворённо говорит она, — я знаю, что здорово тебя помучила, но так получилось, прости меня, если можешь.
Он мог бы сказать, что прощать её не ему, что если кто и простит, то лишь Господь, но вместо этого он опускается на колени прямо здесь, в грязном, давно не мытом холле небольшого окраинного кафе, берёт её руку и целует.
— Встань сейчас же! — испуганно командует она. — Этого ещё не хватало! — На её щеках появляются красные пятна, видимо, разозлилась не на шутку. — Пойдём за столик, — говорит она, приканчивая вторую сигарету.
Они
возвращаются за столик. Вина ещё больше, чем полбутылки, не оставлять же, так что посидим, допьём, ладно? Он кивает, хотя ему хочется одного: встать и уйти, дойти до автобуса, потом пересесть на трамвай или на другой автобус, зайти домой и рухнуть спать. Устал, дьявольски, нечеловечески устал, да и пластырь пора менять, весь намок от крови, да и мать беспокоится, ушёл в восемь утра, а уже почти девять вечера, всё же надо было позвонить. — Так как ты живёшь? — равнодушно спрашивает он Нэлю.Она говорит, что всё нормально, что сыну уже год, муж сейчас в командировке, помогает свекровь, сама только вышла на работу, хотя декрет ещё не кончился, но нужны деньги, работает секретарём-машинисткой, так что вдвоём с мужем зарабатывают нормально. Нельзя сказать, чтобы много, но хватает. Трёп, говорение просто так за недопитой бутылкой красного сухого вина. Двое старых знакомых, которые давно не виделись. Двое ковёрных, белый и рыжий, одного зовут Бим, другого — Бом. — Здравствуй, Бим! — Здравствуй, Бом! — Что это у тебя с головой, Бим? — Да ничего, Бом, её просто нет. — А куда она делась, Бим? — Её отрубил палач, Бом. — А где ты его взял, Бим? — По блату, Бом! — Дружный хохот восторженных зрителей, цирковой оркестр играет туш.
— Как зовут сына? — спрашивает он.
Она отвечает. Нормальное, простое имя, то ли Паша, то ли Миша, то ли Алёша. Мать, гордая своим дитятей, сучка, готовая отдать жизнь за своего сученыша. Её лицо становится ему неприятным. Лицо, плечи, руки, голос, дыхание, само её присутствие и то, что останется от неё в памяти. Слава Богу, что бутылка подходит к концу. Слава Богу, что скоро можно будет встать и уйти. Правда, ещё придётся проводить её до подъезда. «Как я мог любить её, — думает он, смотря, как Нэля торопливо подбирает хлебом с тарелки кусочки мяса и так же торопливо отправляет их к себе в рот. — Я любил этот рот, я целовал его множество раз. Сейчас из него дурно пахнет, он жирный и неопрятный. Время войне и время миру, время любить и время ненавидеть...» — Ещё покурим? — спрашивает Нэля.
— Нет, — отвечает он, — мне пора.
Она смотрит на него с насмешкой, понимая, что он ожидал от этой встречи совсем другого. — Что же, мальчик, — говорит она, собираясь расплачиваться, — пойдём...
Они встают, он пропускает её вперёд, бережно подаёт пальто, открывает дверь на улицу. Ветер стих, снег кончился, но теплее не стало. Внутри опять пустота, полная, абсолютная, опять появляется некто по фамилии Торричелли. Опять-опять, давно пора спать. Ему всего восемнадцать, а кажется, что на века больше. Ноги едва ступают по грязно-снежному месиву, глаза ничего не хотят видеть. Опять-опять, пять-вспять, вспять-спать. Всё кончается одним словом, одним желанием. Лучше, если с храпом и без сновидений. Часов десять подряд. В крайнем случае, девять.
Они подходят к её подъезду. Нэля поворачивается к нему и говорит: — Всё, дальше не провожай.
Он пристально смотрит на неё и вдруг понимает, что если изменилась она, то изменился и он, но это ничего не меняет. Тонкая шея должна хрустнуть под его пальцами. Она покорно прижимается к нему и отвечает на поцелуй.
— Всё, — повторяет она, облизав языком губы, — иди. — Поворачивается и заходит в подъезд. Он стоит, смотря, как она закрывает двери. Странно, дверь закрыта, но он видит, как она поднимается по ступенькам, подходит к лифту, нажимает кнопку вызова, устало расстёгивает пальто, зачем-то проводит ладонью по карманам, поднимает одну руку, снимает шапочку, другой проводит по волосам, открывается дверь лифта, входит в кабину, нажимает свой этаж, лифт трогается, она смотрит на щиток с кнопками, по привычке считая, сколько их в ряду, вот пора выходить, тут зрение отказывает ему, наваливается чернота, он поворачивается, растерянно смотрит на неясное пятно ближайшего фонаря. Уже одиннадцатый час, ему давно пора быть дома, что он делает здесь, на этой улице в новом районе?