Антология современной уральской прозы
Шрифт:
Ему становится душно, он решает выйти на свежий воздух. С трудом находит дорогу из комнаты, зажигая спичку за спичкой, освещает себе путь в мансарду. Ноги лёгкие, почти бестелесные, он их просто не чувствует. Вот и окно, берётся руками за верёвку, внезапно руки не выдерживают, верёвка остаётся висеть сама по себе, чуть раскачиваясь, а он летит с высоты мансарды, больно ударяясь грудью о землю. Слава Богу, что здесь грядка и, слава Богу, что на грядке нет колышков, подумал бы он, если бы мог, но он просто переворачивается на спину, смотрит в светлеющее небо и думает, что больнее, чем есть и было, уже всё равно не станет. Затем пытается встать, но получается это с трудом, ноги вернулись на своё место, теперь он чувствует их, вот только они стали намного тяжелее. Он пытается сделать шаг и падает, не выдержав боли. Из окна мансарды высовывается та самая девица, что в не таком уж далёком будущем познакомит его со своей подругой, которая и станет затем его женой (курва, будет говорить он через годы). Она смотрит вниз и замечает его, барахтающегося и стонущего, — Боже, — вскрикивает девица и ладно смахивает вниз по верёвке. Протягивает руку, он опирается, с трудом, но перебирает ногами. Через заборчик палисадника не перелезть, но вот и калитка, закрытая на деревянный колышек. Никаких
— Закатай штанину, — требует девица. Он послушно закатывает штанину, и она пальпирует ногу. — Всё в порядке, давай другую. — Её прикосновения нежны и возбуждающи, голова низко склоняется к нему так, что он видит затылок с густой копной чёрных волос. Кладёт руку и начинает поглаживать. Боль в ногах проходит, скоро совсем рассветёт, девица послушно отвечает на поцелуй, но, когда он тянет её рядом с собой на землю, грубо отталкивает руками, говоря при этом: — Отстань, не хочу! — Он отстаёт, она помогает ему встать, они идут обратно к дому, оба покачиваясь, оба пьяные и наседуксененные, только он больше, намного больше, никакой умеренности, ни в чём и никогда, и за это время — какие-то мгновения, что надо пройти от сосны до палисадника — они становятся почти друзьями.
Естественно, что обратно в мансарду залезть он не может, но, впрочем, это и к лучшему. Уже рассвело, пора линять. Делать ноги, обрубать хвосты. Тип-топ, прямо в лоб, по тропиночке хлоп-хлоп. По лесной тропинке, ведущей обратно на станцию. Первая электричка в 5-30, сейчас почти пять. Вся разведгруппа в сборе, довольные, напившиеся, наевшиеся, натанцевавшиеся, прочая, прочая, прочая. Философ выстраивает их опять в две шеренги, по порядку номеров рассчитайся! Первый-второй, первый-второй. Левое плечо вперёд, шагом-ар-рш! Философ-приятель вдруг начинает хлопать себя по карманам: ребята, я листочки забыл! Плюнь! Что вы! Они собираются кучкой, алкоголь и таблетки заметно усилили своё действие, все на отрубе, сейчас бы лечь да отрубиться, приятель возвращается, довольно поглаживая себя по карману. Вперёд, командует философ-начальник, и они гурьбой устремляются к станции. Он плетётся в самом конце, девица-сокурсница помогает ему идти (сердобольная, нашла себе занятие!). Гудит электричка, вот уже подходит, еле успевают вползти в последний вагон. В вагоне они все засыпают и просыпаются только на вокзале. — Отлично съездили?
— Отлично, — и разбредаются с вокзала в разные стороны, желая только одного: поскорее оказаться дома и лечь спать. Что, впрочем, и делают в течение часа.
Нельзя, конечно, утверждать, что в подобных развлечениях он провёл всё лето. Месяц, может, два. До практики, до колхоза. Безделье молодого нигилиста-экзистенциалиста, отпустил волосы, решил, что стал хиппи и пустился во все тяжкие. Слава Богу, что сокурсница/приятельница, слава Богу, что не хотелось ей только тогда, в лесу, под сосной. Безмятежность юношеской дури, когда стихи пишутся в кафе на салфетках. Мать привыкла к тому, что от него частенько попахивает вином и постоянно — табаком. Что он начал ночевать не дома. Матери привыкают ко всему, смиряются с этим и понимают, что их молодость прошла. И начинают жить молодостью своих детей. Смысловая цепь не должна прерываться. Род уходит, и род приходит, продолжение опять читай у Екклезиаста. Сокурсница/приятельница жила неподалёку, и они виделись почти каждый день. Впрочем, о Нэле он ей не рассказывал. Дарил цветы, водил в кино, затаскивал в любую случайную постель. Они привыкли друг к другу за этот месяц, как две собачки. Две кошки. Две обезьянки в зоопарке. Чита и Мачита. Единственное, чего он ей не позволял, так это менять старый пластырь на новый. Старый бактерицидный пластырь на новый бактерицидный пластырь. Делал сам. Сам с усам. — Что там? — спрашивала она. — Сердце, — как-то меланхолически-грустно отвечал он, натягивая на себя рубашку после любви. В один прекрасный день, когда они занимались этим у него дома, их застукала мать. Пришлось познакомить, пережив несколько неприятных минут. С годами всё становится проще, перестаёшь стесняться того, что естественно, а если и краснеешь, то лишь на время. Матери его сокурсница/приятельница понравилась, и мать решила, что у её сына всё хорошо. Она не догадывалась, как крепко ошибается. Впрочем (слово-паразит, уже набившее оскомину), сокурсница/приятельница тоже считала, что у него всё хорошо и тоже не понимала, что ошибается. Знал правду лишь он один, знал, когда пил портвейн, когда глотал таблетки (седуксен, ноксирон, реладорм, родедорм, реланиум и прочая дребедень, включая циклодол, кодеин и этоминал натрия, врач-нарколог Ирина Александровна Полуэктова уже год, как закончила институт), знал, когда читал книги, писал стихи в кафе на салфетках и ложился со своей сокурсницей/приятельницей в постель. Впереди зияла огромная чёрная яма, и скоро он в неё попадёт. Охотники вырыли ловушку на привычной для него тропе, сами засели в засаду и ждут. Засели в засаду. Ждут. Над тропой чуть колышатся низко нависшие ветви, ветерок отгоняет запах ловцов, дует не от них, а наоборот. Сердце, пусть и залепленное пластырем, подсказывает, что лучше затаится и переждать, но ноги несут вперёд. Если же ловушка не поможет, то устроят облавную охоту. Что-то, да устроят. Что-то. Да. Устроят. Сразу после практики он уехал в колхоз, распрощавшись на месяц с сокурсницей/приятельницей, которой сельхозработы были противопоказаны по медицинским соображениям. Вернувшись же, обнаружил, что она его разлюбила, но перенёс это достаточно легко, если не сказать, легкомысленно. Ловушка, ожидающая его, была другой. Что же касается сокурсницы, то мотивы её этого поступка нам неведомы. Но почти друзьями они остались, более того, пройдёт какое-то время, и она познакомит его с его же будущей женой. Вот так: тип-топ, прямо в лоб. Его с его же. Но пока до этого ещё далеко и всё идёт по-прежнему. Месяц, ещё один, ещё, вот и зимняя сессия. Каникулы. Месяц, ещё один, е... Ще выпадает, так как охотники ловко накидывают сеть.
Звонок со второй пары прозвонил резко и оглушительно. Можно встать, размять затёкшие ноги и пойти покурить. В дверях свалка, всем не терпится поскорее выскочить из душной аудитории. Идёт к дверям, берёт барьер, вырывается на свободу. Рука привычно лезет в правый карман, нащупывает пачку сигарет, достаёт одну, левая рука в этот момент нашаривает коробок спичек. Автоматизм движений, доведённый до совершенства. Весеннее солнышко пляшет по выщербленному паркету коридора. В левой
стороне груди привычная мёртвая пустота, изредка заполняемая приступами боли. Голова опущена, сигарета во рту, ловко зажжённая одной рукой спичка на полпути к цели. Вежливый и равнодушный голос у самой курилки: — Простите, вы такой-то? — Поднимает голову, рассматривает бледное, гладко выбритое молодое лицо с неприметной синевой глаз. — Да, а что? — Вы не могли бы проводить меня вниз? — В желудке образуется тошнота, какой-то нехороший страх гибкой верёвкой связывает ноги. — Зачем? — В ответ видит мелькнувшую в чужой ладони красную книжицу. — Областной оперативный отряд, надо поговорить... «Всего-то, — думает он, так и не донеся спичку до нужного предмета, — отчего бы и нет?», и послушно спускается вслед за коричневой курткой незнакомца по лестнице.На улице хорошо и спокойно, страх исчезает, незнакомец уверенно подходит к стоящей поодаль серой «волге», садится на переднее сиденье рядом с водителем, кивая ему головой на заднее. Плюхается на потёртый матерчатый чехол, опять что-то нехорошо покалывает ноги, как-то не очень увязывается — областной оперативный отряд и серая «волга», но отчего бы и не поиграть в детективные игры, ни в чём предосудительном сам себя не замечал, так что в любом случае разнообразие, шофёр трогает с места, машина быстро выруливает на проспект, затем сворачивает на боковую улицу, потом ещё на одну, заезжает в какой-то тупик, останавливается у большой глухой двери безо всякой вывески. Вместе с коричневой курткой выходит из машины, куртка, всё так же молча, нажимает маленькую кнопочку звонка у правого косяка двери. Дверь открывается, близнец коричневой куртки пропускает их внутрь и закрывает за ними дверь на внутренний замок. Солнце и весенняя улица остались на свободе, а он оказался взаперти. «Это не шутки», — отчего-то впадая в отчаяние, думает он, не зная, куда идти дальше, — Подожди здесь, — как-то внезапно и достаточно высокомерно обращается к нему коричневая куртка и скрывается со своим близнецом в коридоре. Он осматривается. Небольшой четырёхугольный тамбур (предбанник, холл, прихожая), два забранных решётками и закрашенных окна, выходящих на улицу. Несколько деревянных стульев, сколоченных в один ряд — как в дешёвом кинотеатре или занюханном клубе. Когда-то окрашенные в голубой цвет, ныне же просто облезлые и такие же тревожные, как всё помещение. Высокий потолок с мощной лампой без абажура. На подоконнике графин с водой и гранёный стакан. Пепельницы нигде не видно, и он не знает, можно ли курить. Не знает, но очень хочет и думает о том, что можно было успеть это сделать, пока шёл к машине. — Пойдём, — машет ему рукой появившаяся коричневая куртка, и он идёт вслед за ней в чёрный коридор. В нём темно, лишь в самом конце светлеет окошко с каким-то фикусом-кактусом на подоконнике. Он чувствует себя беспомощным и одиноким и понимает, что здесь он ничто: так, простое некто, бесправный имярек, представитель толпы, пришедший на встречу с властью. Впрочем, в книгах это описано достаточно точно и подробно, так что он может не думать об этом слишком много. Коричневая куртка открывает самую дальнюю от входа в коридор дверь и заходит первой, оставив дверь открытой. Он машинально, даже не спросив разрешения, вваливается за своим провожатым.
— Проходите, проходите, — говорит ему представительный мужчина средних лет, с густой шевелюрой, большим крючковатым носом и в очках, сидящий за большим же письменным столом. Коричневая куртка молча поворачивается, выходит и закрывает за собой дверь, он садится на единственный стул, стоящий перед столом.
Стол пустой, на нём лишь пепельница (всё же, наверное, можно курить, хотя пепельница пуста) и телефон. Весёленький красный телефон на тёмной полировке стола. Очкастый и крючковатый смотрит на него выжидающе и улыбаясь. — Давай знакомиться, — говорит вдруг мужчина, так же беспардонно, как и коричневая куртка, переходя на «ты», — капитан Левский, Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович, особого значения это не имеет), а... — Он называет себя, чувствуя, что коленки начинают предательски дрожать. — Ну что ты перепугался, как кролик! — возмущённым фальцетом говорит ему капитан в штатском (хороший синий костюм-тройка, из нагрудного кармана пиджака торчит уголок белого платочка с серой каймой). — Давай, поговорим.
— Давайте, — отчего-то развязно отвечает он и закидывает ногу на ногу. Капитан Левский пристально смотрит на него, а потом, как бы смилостившись, изрекает: — Если хочешь, можешь курить. — Он испуганно садится совершенно прямо, что называется, аршин проглотив, и послушно закуривает, страх овладевает каждой клеточкой, подрагивают руки, ощутимо начинает болеть голова.
— Что ты это там за журнал выпустил? — вдруг усмехнувшись и очень по-домашнему спрашивает Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович). — Расскажи-ка!
«Всего-то и делов?» — удивлённо думает он, снова садится поудобнее, выпускает струю дыма чуть левее головы капитана и начинает рассказывать, что да, этой зимой он действительно выпустил на своём курсе литературный журнал, точнее, альманах, так как особой периодичности не планировалось, сделал один номер, его прочитал куратор и запретил распространять, но ведь это давно было, так стоит ли...
— Стоит, стоит, — довольно грозно проговорил капитан и продолжил: — Гумилёва вот напечатал, белогвардейца... — Так ведь он поэт, — растерянно ответил гость капитана. — Ну и что, — возразил хозяин кабинета, — поэты — они разные бывают. А статья твоя редакционная?
— Что статья? — изумился он. — Статья как статья, впрочем, к ней куратор и привязался...
— Да уж, — довольно пробубнил Виктор Николаевич (Владимир Пафнутьевич, Альфред Генрихович) Левский, — именно, что статья. С надклассовых позиций, гуманизм, видите ли, должен быть всеобщим, безмерным и всепоглощающим. Ишь ты, какой Дубчек нашёлся...
Он не знал, кто такой Дубчек, а потому промолчал, поняв вдруг, что дело совсем не в журнале и вляпался он в этот стул, как кур в ощип. В ощип-во щи. Ощипанный кур во щах. — Ну ладно, — сказал капитан, — получил за журнал строгача? — Получил, — кивнул он в ответ.
— Это хорошо, а ты вот мне скажи, ты такого-то знаешь? — и Левский назвал фамилию его приятеля-философа, с которым он прошлым июнем ездил на дачу.
«Сказать «нет», — подумал он, — но ведь это неправда, да и явно этот носатый знает, что мы приятели...» — Знаю, — ответил он. — Что он за человек? — Прекрасный парень.
Капитан захохотал. — Конечно, — вдруг очень быстро начал говорить он, как-то хищно пригнувшись за столом, — прекрасный, да и ты прекрасный, да и вся компашка ваша прекрасная, только и знаете, что водку пить, таблетки глотать и антисоветчину пороть. Как сидишь, дерьмо! — вдруг закричал Левский, заканчивая тираду.