Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Антуан де Сент-Экзюпери. Небесная птица с земной судьбой
Шрифт:

То, в чем Сент-Экзюпери (как и Шамбре, Одик и другие) безуспешно пытался уверить Жиро, теперь стало осуществляться. Искры полетели на первом же заседании комитета, основанного в качестве временного органа по охране соблюдения национальных интересов Франции. Де Голль начал с ультиматума провести чистку «лиц, занимавших должности при правительстве Виши», начиная с Марселя Пейрутона, генерал-губернатора Алжира. Генерал Жорж, которого британская разведка тайно вывезла из Франции по особому распоряжению его друга Уинстона Черчилля, с горячностью ринулся на защиту человека, чье единственное преступление состояло в желании продолжать сражаться в Тунисе в 1940 году и кто позже, в качестве министра внутренних дел Петена, приказал арестовать Пьера Лаваля. Внутреннее Сопротивление? Де Голль утверждал, будто хорошо информирован о состоянии дел. Жорж знал кое-что об этом, поскольку покинул Францию через два года после лидера «Свободной Франции». Имела значение лишь та Франция,

которая не состояла только из препирающихся между собой групп Сопротивления. Многие из них настолько погрязли в выяснении отношений, вызванном завистью и ревностью, что не гнушались выдавать друг друга оккупационным властям. «Есть одна Франция, и она не принадлежит ни петенистам, ни голлистам, ни жироистам. Все мы едины, и роднит нас одна и та же ненависть к врагу. И мы обязаны достичь такого единения, такого союза».

Подобными же словами Сент-Экзюпери призывал французов к единству в Нью-Йорке, но они возымели не большее действие на ледяную глыбу Де Голля, чем «Военный летчик». Пейрутон, в качестве умиротворяющего жеста, предложил свою отставку, попросив лишь позволить ему отправиться на фронт пехотным капитаном запаса. Отставку Де Голль принял с удовольствием, а его эмиссары успешно перехватили послание, предназначенное для Жиро, к глубокому негодованию последнего.

На сей раз, похоже, Де Голль зашел слишком далеко, и Жиро, казалось, не смог этого вытерпеть. Внезапно улицы Алжира наполнились грохотом американских танков, французские подразделения, размещенные вокруг города, были поставлены под ружье, а охрана вокруг Летнего дворца усилена. В течение нескольких часов все висело на волоске, так как самые решительно настроенные против Де Голля стремились развязать путч, нацеленный на арест Де Голля, и высылку его в Браззавиль или в другое отдаленное место – план, почти открыто одобренный Рузвельтом и Саммером Уэллесом. Но Жиро, не желая вести себя как «фашист», в чем его долгое время обвиняли голлисты, упустил возможность дать роковой приказ в критический момент. Мечты о путче, который готовился в арабском кафе недалеко от Летнего дворца, развеялись как дым и остались только в памяти да таинственных слухах, бродивших по городу еще некоторое время после того дня. Пейрутону позволили выйти в отставку, и занявший его место генерал Катру, уже поставил свои пять звезд двум генерала Де Голля. Дабы продемонстрировать свою искреннюю благодарность Жиро за его выдержку и благородство, голлисты начали кампанию по распространению слухов, исподволь внушая всем, будто генерал Жорж, в ком они теперь признали врага, прибыл в Северную Африку в качестве секретного агента Германии.

На следующий день (4 июня) Сент-Экс наконец-то получил возможность оставить отравленный политикой город с разрешением, которого он так отчаянно ждал. Он вновь появился в Уджде с сияющей улыбкой. И этого было достаточно, чтобы его товарищи сразу поняли: отныне он официально восстановлен в рядах эскадрильи «Аш».

Получение повторного назначения в бывшую его эскадрилью не оказалось бы столь сложным, если бы не совпало с заменой старых машин «Блок-174» на локхидовские «лайтнинги», которые полковник Рузвельт предложил французам. Американские инструкторы обучали их пилотированию «Р-38», гораздо более сложной и напичканной большим количеством приборов машиной по сравнению с «блоком», освоенным Сент-Эксом три года назад. В Орконте ему доставило удовольствие поразить бесхитростного фермера, в доме которого его расквартировали, вопросом: «Как вы думаете, сколько приборов и рычагов мне приходится контролировать в полете?» И сам же ответил – 83. На «лайтнинге» это число приближалось к 200. Два двигателя снабжались топливом из шести топливных баков, причем каждый открывался и закрывался особым рычагом. Два из них были подвесными, они использовались для разгона самолета по взлетной полосе и при наборе высоты сбрасывались на обратном пути, чтобы облегчить самолет. Каждый двигатель был оборудован роторным компрессором, который включался автоматически на высоте около 11 тысяч футов, чтобы поддерживать постоянное давление в воздухозаборнике, а вытягивая дроссель, пилот мог увеличивать воздушное давление еще выше, чтобы придать своему «лайтнингу» дополнительное ускорение – 450 миль в час в горизонтальном полете, что позволяло уйти от неожиданно появившегося немецкого истребителя.

Летом Уджда испепеляла жаром пустыни, и это лишь прибавляло мучений пилоту, нагруженному до предела. На одну только процедуру усаживания в кабину уходило добрых пять минут, причем ни один пилот не справлялся с этим самостоятельно, без посторонней помощи. Утепленный летный костюм, необходимый для защиты от высотного холода, изготавливался из подбитого ватой и простеганного шелка, не слишком тяжелого, но поверх него надевали комбинезон, карманы которого наполнялись карандашами, резинками, логарифмическими линейками, блокнотами (связанными между собой веревкой), картами на шелковой основе, продуктовым пайком и даже иностранной валютой, позволявшей пилоту не бедствовать в случае, если он совершит вынужденный прыжок с парашютом.

И, в дополнение к этому, следовало прикреплять на себе надувной спасательный жилет, разработанный специально для летчиков (вдруг он выбросится с парашютом прямо на воду), револьвер системы Кольта (чтобы защититься от нападения немцев), аварийный кислородный баллон, закрепленный на левой голени, трубка которого присоединялась к кислородной маске для предохранения летчика от потери сознания во время первой тысячи футов его падения.

Кабина в этих одноместных самолетах была настолько маленькой и тесной, что пилоту таких необычно больших габаритов, как Сент-Экс, приходилось сидеть стиснутым со всех сторон, причем на парашюте и надувном жилете-шлюпке. Микрофон, предназначенный для связи с землей, крепился под маской с помощью трубки к кислородному баллону. Функционирование и того и другого, так же как и надлежащая работа камер, выяснялось во время «проверки кабины» (на эту необходимую, но утомительную процедуру уходило все пять, а то и десять минут, доводивших летчиков до испарины).

Со своими друзьями Сент-Экс часто шутил по поводу нежелания руководства американских ВВС допустить до полетов седовласого ветерана, «дабы его седая борода не запуталась в рычагах управления». Но теперь, когда он воссоединился со своими боевыми товарищами, он чувствовал себя, как он выразился в письме к Куртису Хичкоку, помолодевшим лет на двадцать. «Я не слишком и стар, – писал он почти ликуя, – так как мне удалось (даже в вашей армии) остаться пилотом! По прибытии в Алжир я отказался от любого другого назначения (они снова пытались направить меня в службу пропаганды)», – здесь он вспоминает то, как в 1939 году Жиро пробовал использовать его на подобной работе.

«Дорогой Куртис, – продолжал Антуан, – я изо всех сил старался вернуться к своим товарищам, скрыться подальше от политики, городов и кабинетов. Я живу буднями действующей американской армии, и я даже учу английский язык!» (Его друг Бернар Ламот когда-то дорого бы дал, чтобы стать тому свидетелем.) «Я поражаюсь вашим соотечественникам. Они здоровы, в хорошей физической форме и замечательно обучены. Отношения между ними и моими коллегами славные. У вас великая страна. Что касается вашего участия в войне, вы там, в Америке, многое недооцениваете. Здесь все производит ошеломляющее впечатление. Вы и представить себе не можете эту лавину техники и материального обеспечения.

Чем я восхищаюсь, прежде всего, так это особым видом очень простой и благородной храбрости – естественной храбрости. Я еще не знаю, как мне точнее передать это, но я напишу вам обо всем позже. Я почти влюблен в вашу страну».

Этого он, увы, не мог сказать о своей собственной. Ведь, как он писал дальше, «считаю, я был прав во всем, что думал по поводу положения дел в моей стране за прошедшие два года. Де Голль сегодня мне нравится не больше, чем вчера. Он несет угрозу диктатуры, национал-социализма… Когда национал-социализм где-то в другом месте умирает, едва ли разумно восстанавливать его для Франции.

Я сильно обеспокоен поведением этих людей, их стремлением устроить резню среди французов. Их амбиции в отношении послевоенной политики (Европейский блок), вероятно, ослабят Францию до положения Испании и сделают ее не более чем сателлитом России или Германии. Вовсе не в этом направлении для меня заложена истина.

Когда-нибудь и у вас сложится то же мнение, Куртис. Вы печально улыбнетесь, узнав, что со мной обращались как с фашистом, из-за моего отказа стать на сторону Де Голля. Можно ли поверить, будто Де Голль представляет демократию, а генерал Жиро – тиранию? Винить Жиро я могу скорее за его овечью слабость и за уступки по всем позициям этому кандидату в диктаторы».

Он тщательно скрыл от своего американского издателя другую сторону медали пребывания на большой американской базе: приводившее его в уныние вынужденное проживание втроем в одной комнате, длинные очереди (офицеры, как и солдаты) с котелками за обедом и затем необходимость съедать этот обед стоя. «Я чувствую, будто меня оторвали от привычной жизни, словно я оказался в толпе на вокзале Сен-Лазар, – писал он доктору Пелисье в тот же день (8 июня). – Главная моя беда, дорогой друг, в скверном самочувствии, и это грустно, поскольку мое физическое состояние превращает каждый набор высоты в мучения и требует напряжения всех сил, словно восхождение на Гималаи, и эта дополнительная мука несправедлива. Ничтожные действия становятся бессмысленной пыткой. Как вся эта шагистика под палящим солнцем. Для меня хождение взад и вперед так утомительно, что порой я испытываю желание прижаться головой к дереву и заплакать от ярости.

Но это все же предпочтительнее ужасной полемики. Все, чего я хочу, – это покоя, пусть даже вечного…

Я не считаю, будто мне следует позволять себе бесконечно оправдываться. Я больше не могу выносить все эти объяснения, у меня нет ни перед кем неоплаченных счетов, а те, кто не желает признавать меня, – просто незнакомцы. Я слишком устал, слишком измучен, чтобы измениться. У меня достаточно много врагов, чтобы учить меня жить, но я нуждаюсь в друзьях, которые для меня как парк, где можно отдохнуть.

Поделиться с друзьями: