Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Звягинцев, как себя чувствуете?
– спросила она.

– Я себя чувствую, - отвечал тот превесело, чуть заплетающимся языком.

– А вы, Андреев?

– А я себя не чувствую, - бойко ответил я.

Когда она ушла, я спросил Звягинцева:

– На рыб бредень, мрежа, а на зверей что?

– Тенета.

– А на птиц?

– А на птиц, сокол ясный, перевес, шатер, тайник, колковая. Что это вы с утречка про ловитву? Тоже мне, ловец. Ну, спросите меня: а на мир? а на мир-то что?

– На мир?… - не понимая, повторил я.

– Сетчатка, да сетчатка же, взоры наши, очи любопытные! Что такое свет? Лучи такой-то длины, болтающиеся в мировом пространстве; попадая на сетчатку, создают в мозгу ощущение света. Усекли? Человек нужен или иное живое существо, чтобы был - свет. Без нас он неразличим. Что зажмурились? Слепит маленько? Заспались? Где были во сне?

– Да не был, не был

я во сне, - сказал я.
– Я в нетях был.

ОТМЕЛИ

К взморью подступают низкие песчаные берега островов. Отмели бара Невы являются продолжениями этих крайних островов дельты, а мели - как бы островами, скрытыми небольшим слоем воды. Они имеют собственные названия, например: Золотой остров, Белая мель . К островам примыкают отмели: Канонерская, Крестовская, Галерная коса. К северному берегу Невской губы примыкают Собакина и Северная Лахтинская отмель, к южному - Южная Лахтинская и Ораниенбаумская отмель

О. Н. Захаров. «Архитектурные панорамы невских берегов».

В тихой и светлой палате больницы для особо важных пациентов мы со Звягинцевым пробыли недолго. Самочувствие и у него, и у меня было самое обыкновенное, самочувствие вульгарис, юные вампирки из лаборатории ничего экстраординарного не обнаруживали, равно как кардиографиня, (породистая горбоносая дама, напоминавшая Майю Плисецкую) и мрачный задерганный невропатолог, внимательно шуршавший складнями энцефалограмм.

Последняя ночь, проведенная в больнице, неожиданно разбудила нас ураганным ветром, стучащим в окно, вибрацией оконных стекол, за которыми метались ветви и листья, воробьиная ночь наводнения, заставляющая в венах и артериях живых существ вскипать малой буре, алой жидкости солоноватой впадать в резонанс с потревоженными водами рек архипелага. Мне было плохо с сердцем - впервые в жизни сердце булькало в груди, плюхалось, как лягушка в молоке.

К утру ветер оттрепал острова, ветер стих, нас выписали, Настасья принесла нам теплые шарфы, свитера, пальто; мы вышли, ослепленные солнцем; за ночь ветер сорвал с ветвей почти всю листву.

Я мало спал в ту ночь и думал: вот я на Крестовском, как задержался я на Крестовском, думал я, на последнем острове архипелага Святого Петра, ведь мы побывали с Настасьей на всех островах, кроме Недосягаемых, кроме острова Войны (но на сей исторический атолл шарового цвета ни меня, ни ее ничто не могло заманить), кроме какой-нибудь неведомой нам невидимой местной Лапуты (в ту ночь я придумал ее столь достоверной, что почти уверился в существовании ее параллельного мирка, - возможно, то был бред, выплывший воблочкою из подсознания побывавшего в нетях), архипелаг был нами изучен, освоен, кроме отмелей, да, отмелей и мелей, ведь они почти острова.

Путешествие наше, думал я, подходит к концу. Сможем ли мы в такой холод, в такой ветер, под мощным дуновением арктических широт обойти на резиновой, скажем, лодочке Золотой остров, Белую мель, Канонерскую отмель? Или хотя бы Крестовскую отмель и Галерную косу? Обе Лахтинских отмели и Ораниенбаумская почему-то меньше волновали меня, они только отчасти принадлежали архипелагу, но принадлежали все же; а вот Собакина отмель явилась мне в кратких цветных полуснах, весьма неприятных: мы бродили с Настасьей по ледяной воде (хотя натуральная Собакина отмель сильно отличалась от детских летних отмелей Маркизовой лужи, возникающих в часы отлива в жаркие дни где-нибудь в Комарове, оно же Келломяки, или в соседних с ним Куоккале и Териоках), мрачные геологи разъезжали на грузовиках по берегу, крича нам непонятные, полные тревоги слова, и, конечно же, своры бездомных собак носились по прибрежному песку, собаки выли, точно по всем покойникам архипелага, начиная со строителей Петровских времен, по всем, похороненным за оградой, по иностранцам, пытавшимся жить в России, по мученикам Левашовской пустоши, по повешенным и запытанным, они выли, вспоминая расстрелянного неизвестно где пьяного дервиша, гулявшего некогда по берегу озера Чад, выли, помня о победе призрачного Ледяного дома над несчастными обитателями блокированного города, некогда задуманного как форпост, они выли невыносимо, сил не было слушать их; они гонялись за вспугнутыми привидениями по прибрежной полосе, мы и сами-то с Настасьей были призраки, и, проснувшись, я проснулся не вполне собою. потому что не было на отмелях даже и следа хоть одной из Афродит. Не звучали слова любви, не пели барды нашей эпохи песен; только собачий вой стоял в ушах, вой встревоженной, отчаявшейся, оголодавшей, пережившей время гона собачьей свадьбы.

ОСТРОВ УПРАЗДНЕННЫЙ

Отплакав у меня на плече («Ты не представляешь,

что я пережила, я думала, ты умрешь, думала - и Звягинцев умрет, все из-за меня, я тебя сгубила», - она плакала, лепетала, снова слезы лила, повторяла одно и то же разными словами), Настасья уснула на полувсхлипе, на полуслове.

Помнится, я утешал ее, говоря, что Макс меня не пристрелил, не машиной переехал, не топором зарубил, не прирезал, меня не пытали, не били, не душили, а отравиться я мог и шпротами, не говоря уж о грибах, да даже пирожными из «Севера» раз в тридцать лет - в соответствии с городскими легендами - отдельные неудачники ухитрялись отравиться, от любви к крему отправляясь в мир иной.

– Кстати, - сказал я, - в мире ином нынче осень; я там встретил… - тут я запнулся, было, но бойко продолжал, - встретил звездочета из рода Оэ, то есть из рода Абэ. Мы с ним говорили.

Настасья глядела на меня во все глаза.

– О чем?
– спросила она, затаив дыхание.

– О высоком, - бодро сказал я.

– Что говорили?… - спросила она упавшим голосом, чуть слышно, словно мой бред был полон значения.

– М-м-м… - я пытался вспомнить слова Исиды, они смешивались с репликами ламы, - говорили о японских и китайских изобретениях, о веерах и корзинах, о ветре в пустотах ив, о взрывающемся порохе, превращающейся в пепел бумаге и хрупком фарфоре, об одном дне солнца и луны.

У нее в глазах стояли слезы, она кивала.

Она уснула, я остался бодрствовать, осознавая себя не совсем собой, не собой прежним, кем-то иным, изменившимся существом, кем-то, кого я не знаю.

Этот «кто-то» осторожно ступал, боясь сделать неверный шаг: ему требовался поводырь, белая тросточка слепца, костыль логики или рацио, он обдумывал свое поведение, планировал его, - и совершенно лишен был душевной грации создания, живущего интуитивно, то есть мудрого и свободного, а потому и не ошибающегося.

Непонятно зачем, я перебирал мысленно незначащие детали наших прогулок и путешествий по островам; например, вспомнил я поразивших нас женщин, недвижно (впрочем, волны движения групп или одиночек постоянно проходили по массовке) стоявших (по-моему, круглые сутки, с утра до вечера, во всяком случае) возле «Крестов». В «Крестах», по моему представлению, сидели теперь одни уголовники (а также их подельники, сообщники да малая толика случайно вовлеченных). XX съезд партии был позади, политических не сажали. Подруги уголовников (почему-то среди них было мало одетых в яркие цветные одежды; возможно, они специально выбирали серое, черное, бежевое, или гардероб их состоял из подобных одеяний? но на некоторых бросающаяся в глаза была одна цветная деталь: яркая косынка, красная сумочка, - чтобы легче узнавали из окон?) глядели на окна тюрьмы, окна, пропыленные пылью десятилетий, не то что лица, фигуры человеческой не различить, ничего не видно; однако из форточек, преодолевая колоссальное расстояние, летели шарики записок, некоторые на маленьких летательных аппаратиках-стрелках с иглою, выдувались из дудочек племени пигмеев, выпускались из миниатюрной пращи. Женщины бродили вокруг тюрьмы, точно искательницы жемчуга по набережной, по побережью, выискивая свой шарик, свою, предназначенную одной, и только одной из них пыльную жемчужинку. Прочтя, они оставались стоять, глядя на окна. Непрочтениые и неподобранные шарики образовывали прибрежную полосу пены кирпичного замка Иф, как островную полосу прибоя помечают раковины, мелкая галька, окатанные сердолики и агаты.

Несколько лет - позже, много позже, когда я возил маленькую дочь на дачу в Комарово, - меня сводило с ума раздвоение «Крестов», каждый раз перемещавшихся к железной дороге по правую сторону от въезжавшей в город электрички; пока я переправлялся через реку Ню, тюрьма успевала вернуться на набережную, я видел ее с улицы Чернышевского. Я был уверен в наглом тюремном мигрировании, пока мне не объяснили; передо мной и вправду две тюрьмы, инь и янь, мужская (у реки) и женская (у железной дороги, над насыпью, за рвом некошеным), не то что вовсе двойняшки, но уж точно близнецы.

Я вспоминал набережную за «Крестами», набережную без гранита, земля, песок, скос, поросший полынью, снытью, осотом, где любили мы сидеть и курить, глядя на проходящие буксиры и речные трамвайчики.

Я вспоминал аллею, называвшуюся Кленовой, псевдоним, неувязка за давностью лет, на ней росли каштаны, - раздвоенную аллею перед Инженерным замком. Настасья обожала каштаны, их зеленые колючие тяжелые шарики; вскрывая шарик, мы доставали божественно шоколадный блестящий плод. Плоды были бессмысленной ценностью, каштаны конские, несъедобные, не знаю, что вызывало такую тягу в нас и в малолетних наших конкурентах.

Поделиться с друзьями: