Армия
Шрифт:
Так вот, ЧП с лжеповешением было признано несостоявшимся, что позволило комбату отбыть в Академию, ибо письмо родителей солдата, которому пришлось выстирать сержантское хэ-бэ, комбату простили, а иных грехов за его подразделением зарегистрировано не было. Сведения о других чрезвычайных происшествиях они с замполитом вовремя перехватили и не выпустили за пределы батальона. Вот почему в армии офицеры ценятся не за ум или знания, а за умение скрывать преступления своих подчиненных.
Под конец службы я вновь столкнулся с феноменом утаивания чрезвычайных происшествий. В этот раз он меня спас.
На четвертом полугодии меня угораздило загреметь на «целину», не сомневаюсь, что Мороз приложил к этому руку.
Я был назначен в Управление батальона командиром выездной ремонтной группы. Мне была придана спецмашина с водителем, множество всякого ремонтного оборудования, а также четыре партизана-алкоголика, которые за весь срок нашей совместной службы ни единого дня не были трезвы. Мы мотались по ротам этого сборного батальона и ремонтировали машины, которые не выдерживали нагрузки уборочной страды и ломались довольно часто. На первом этапе уборочной кампании наш батальон утюжил саратовский чернозем, вывозя с полей хлеб, а затем, одолев своим ходом километров семьсот и уничтожив на своем пути все грунтовые дороги (как-никак, пятьсот тяжелых грузовиков, не считая «мелкой сволочи»), переместился на Орловщину, где нас ждала свекла. Там-то, на окраине славного города Ливны, и произошла история, которая едва не стала для меня роковой и которая явилась апогеем всей моей армейской службы.
Это случилось в середине ноября, глухим холодным вечером. Дождь к тому времени стучал по железной крыше нашей казармы уже недели две, не переставая, орловский чернозем из плодородной земли превратился в отвратительную липкую и не смывавшуюся с хэ-бэ замазку, повсюду были грязь, сырость и ветер. Под казарму личному составу Управления батальона местные власти определили узкий и длинный скворечник с бетонным полом, стеклянными стенами и железной крышей. Этот пенал был пристроен к наружной стеклоблочной стене производственного здания на уровне второго этажа и летом служил аборигенам Красным уголком. В солнечные дни, остаток которых мы еще застали, в скворечнике было невыносимо жарко, а во все прочие — нестерпимо холодно, потому что никакого отопления летнему Красному уголку не полагалось. Та маленькая чугунная буржуйка, которую мы выдрали из спецмашины и установили возле железной входной двери, могла обогреть только руки дневального.
Администрация Ливен в подборе помещения для солдатской казармы была неповинна. Как стало известно нашим писарям, гражданские власти предлагали бревенчатый дом с печкой, но командиру «целинного» батальона приглянулся именно этот скворечник. Офицерское общежитие расположилось в теплом одноэтажном доме. Мы не удивились такому раскладу, потому что так же было и в Саратове: там председатель колхоза отвел для солдат пустовавшую летом школу. Но подполковник изрек историческую фразу: «Если солдат ночь промерзнет, днем его на подвиги не потянет!» — в результате чего школу заняли офицеры, а нас определили в летние дырявые палатки. Мы, срочники, были к таким вещам привычны и по вечерам без лишних слов заворачивались в шинели и спали себе преспокойно. Но ливенский скворечник потряс даже наше воображение. Партизаны, их в Управлении было тридцать человек, столько же, сколько срочников, пытались бунтовать, но подполковник их быстро унял.
Вообще-то надо было бы рассказать об этом человеке подробнее, но места для него ни в какой статье не хватит. Ограничусь лишь тем, что в молодости он не раз становился чемпионом Прибалтики по классической борьбе, обладал чудовищной физической силой, необычайно красивым глубоким басом и колоссальных размеров животом. Его коронным воспитательным приемом был резкий удар ребром ладони по груди воспитуемого, из-за чего все значки, украшавшие дембельские гимнастерки,
были вогнуты. Звали подполковника Арнольд Степанович Сорокин.Уже к середине ноября всякая работа на орловских полях затихла из-за непрерывных дождей. От местных жителей мы узнали, что уборка возобновится теперь только в феврале, во время регулярной ежегодной оттепели. Тем не менее батальон не отправляли. До нас дошли слухи, что в Опергруппе, как именовался объединенный штаб семи «целинных» батальонов, дислоцированных в тот год на Орловщине, еще не решили, кого будут оставлять здесь до февраля.
В такой вот ноябрьский вечерок и поднялся к нам в казарму по гулкой стальной лестнице гражданский мальчишка. Мы в тот момент азартно резались в карты на «уши». Я только что получил изрядное количество раз по обоим ушам и теперь в сторонке от галдящего круга студил их мокрым платком. Мальчишка толкнул меня в плечо:
— Слышь, там вашего пацана офицеры мочат.
Грохот, с какой шестьдесят пар солдатских ног скатились по железной лестнице, и сейчас слышится мне, когда я вспоминаю эту историю. Мы опоздали — офицеры уехали, бросив свою жертву в луже посреди деревенской улочки. Мы осветили бездвижное тело факелом из скрученной газеты и узнали Сережку Гарипова, единственного в батальоне салажонка, прослужившего к тому времени меньше полугода. Точнее сказать, признали мы его с трудом, потому что лицо парня напоминало залитую кровью подушку. Он был в сознании, но ничего не соображал, не говорил, а только мычал и как-то судорожно открывал рот. Мы принесли его на плечах в казарму и, передав с рук на руки нашим санитарам, вновь бросились к лестнице.
Нас остановил писарь-партизан. Он был умный, тот писарь, и ловкий, надо признать. Интрига, которая закрутилась тогда, была организована им.
Писарь загородил собой дверь и был бы непременно смят, если бы сразу не выкрикнул кодовое слово «трибунал!».
— Если вы разнесете офицеров, то — трибунал и тюрьма! Здесь вам не гражданка, пятнадцатью сутками не обойдется.
Это сразу остудило партизан. Мы, срочники, еще пытались их расшевелить, говоря, что всех не посадят, а зачинщиков не найдут, но мужики только угрюмо сопели. К тому же кто-то из них предложил иной план действий — написать жалобу в военную прокуратуру. Личности двух офицеров, избивших Сережку, мы уже выяснили — гражданский мальчишка назвал их. Местные ребята целыми днями крутились в расположении части и многих из нас давно знали по именам. Я в сопровождении нескольких партизан был направлен в офицерское общежитие посмотреть на тех двоих и удостовериться в словах мальчишки, который сказал, что оба пьяны. После этого мы должны были позвонить подполковнику, жившему отдельно от своих офицеров в городской гостинице, сообщить о случившемся и сказать, что направляем жалобу в прокуратуру. Этого требовали правила субординации.
Подполковник обругал меня, прорычал, что утром сам во всем разберется, и бросил трубку. Ничего другого я от него и не ждал. Мы вернулись в казарму, и я принялся за письмо.
Когда дневальный вышел «до ветра», ко мне подсел писарь. Он прочитал готовое письмо и сказал, что это никуда не годится. Я обиделся.
— В прокуратуру писать бесполезно, — пояснил он, — они все друг с другом «вась-вась».
Во мне еще не до конца улеглась злость на этого человека за то, что он сорвал нашу расправу, поэтому я угрожающе спросил:
— Чего ж молчал?
Писарь отвечать не стал. Он еще раз бегло просмотрел письмо, а затем сказал, продолжая свою мысль:
— Прокуратурой их не испугаешь. Писать надо в «Красную Звезду». Они журналистов боятся, это точно. Только посылать бесполезно: пока суд да дело, нас уже здесь не будет.
Я растерялся. Писарь вернул мне письмо и сказал:
— Напиши в двух экземплярах, собери подписи. Один экземпляр отдай Сорокину, пусть сожрет его. А за второй поторгуйся. Придумай, что можно с подполковника содрать. Выторгуй каждому по два одеяла, не то скоро зима, околеем тут все ни за грош. На большее не потянуть.