Армия
Шрифт:
Утром поступил приказ строиться на развод всему Управлению: и личному составу, и штабу. Такое случалось крайне редко, обычно у офицеров был свой развод. Партизаны передали через дежурного по части, что строиться будут в казарме, если офицерам надо, пусть поднимаются наверх. В этом состояла персональная месть Сорокину: с его животом подняться к нам на верхотуру было делом непростым. Все лежали на нарах и вслух гадали, что нам ответят, когда прибежал дневальный и с порога крикнул:
— Идут!
Мы быстренько построились в дальней части прохода, так что прибывшим офицерам волей-неволей пришлось встать на левом фланге. Для них это было позорно, но потребовать от нас перестроиться они не посмели. Прошло с четверть
Дальше все покатилось по знакомому сценарию. После рапорта и приветствия, на которое ответил только офицерский строй, подполковник вызвал тех двоих (из них в действительности только один был офицером, лейтенантом, другой — прапорщик) и влепил каждому по такой плюхе, что лейтенантик тут же растянулся на полу, а прапорщик, жилистый гад, отлетел шагов на пять, но равновесие удержал. Сорокин повел из-под бровей бульдожьим взглядом и пророкотал:
— Все! Инцидент исчерпан. Кто мне звонил? Выйти из строя.
Я вышел, готовый получить удар кулаком размером с литровый чайник. Я и боялся, и надеялся, думая, что на этот раз партизаны сорвутся по-настоящему. Но подполковник бить меня не стал. Он посмотрел сверху вниз недоуменно и с досадой в голосе сказал:
— Так ты, говнюк, срочник! — И, набирая децибелы: — Да как вы, товарищ младший сержант, посмели среди ночи беспокоить командира части! Да как ты смел угрожать мне!
Ну и так далее, долго пересказывать. Я дождался паузы и сказал, что письмо уже передал местному жителю, который обещал в понедельник, отправляясь в город на работу, занести его на почту; дело было в субботу. Этот ход предложил мне писарь, пояснив, что за два дня торгов я смогу «отоспаться на командире».
— Кем ты меня пугаешь? — В голосе подполковника появилась усмешка. — Прокурор мой лучший друг, мы недавно с ним семь трупов закрыли!
(Несчастный случай в одной из рот, к слову сказать, не единственный.)
Дальше его опять понесло, я не перебивал, но в следующую паузу вставил:
— Письмо не в прокуратуру, письмо в «Красную Звезду».
Следом за этой фразой произошло то, во что я никогда бы не поверил, если б не оказался тому свидетелем. Подполковник тут же, не тратя ни секунды на осмысление услышанного, скомандовал:
— Батальон, разойтись! — И, полуповернув ко мне голову, добавил негромко: — А ты за мной.
Следующие два дня я провел в долгих задушевных беседах с глазу на глаз с человеком, при упоминании имени которого трепетали все в батальоне. Ко мне он был внимателен и обращался исключительно по-граждански:
— Послушай, Виталик, — говорил он после очередных расспросов о моей доармейской жизни, — ты требуешь невозможного. Я не могу сломать людям жизни, это слишком жестоко. Давай сойдемся на чем-нибудь другом, но письмо надо вернуть.
— Что же тут жестокого? — спрашивал я с мягким удивлением. — Все по Уставу.
Дело в том, что вместо дополнительных одеял я потребовал «неполного служебного несоответствия» лейтенанту и прапорщику. Что означало для одного—пробыть в лейтенантах до конца службы, а для другого — быть уволенным с «волчьим билетом». Я обязался передать подполковнику дубликат письма с шестьюдесятью подписями в обмен на соответствующие моим требованиям документы, которые хотел сам отправить в штаб нашей дивизии.
Два дня я ходил, не обращая ни на кого внимания, и два дня все штабные офицеры уступали мне дорогу. Два дня Сережка Гарипов, еще не оправившийся от побоев, с опухшим лицом и жуткими кровоподтеками под глазами, канючил, чтобы я бросил эту затею, потому что его затаскали в штаб и он уже стал заикаться от страха перед своей будущей службой, которую ему там в красках описали. Я ему говорил, чтоб не верил. Два дня командирский
шофер, такой же, как я, срочник, обхаживал меня, пытаясь выяснить, кому из гражданских я передал письмо. Два дня я был центром всеобщего внимания — уважения, ненависти, зависти, восхищения. Должен признаться, это приятно. Я еще не знал, насколько такое внимание может быть опасно. Но скоро я узнал.В воскресенье после ужина меня вновь вызвали к Сорокину. Подполковник спросил, не передумал ли я, и махнул рукой:
— Ладно, будь по-твоему. Иди за письмом.
Я выскочил из штаба, нырнул в ближайший проулок и с полчаса бегал по деревенским улочкам городского предместья. Письмо все эти два дня лежало у меня на груди. Когда я вернулся, в командирском кабинете кроме подполковника меня ждали еще начштаба и замполит. В ответ на вопросительное движение бровями я так же молча кивнул. Сорокин повернулся к начальнику штаба. Тот, хмурый, с поджатыми губами, положил на стол два листа с отпечатанным на машинке текстом. Я внимательно прочитал оба и затем попросил скрепить документы круглой печатью. Начштаба засопел, но командир только усмехнулся и качнул головой, разрешая. Потом я еще попросил запечатать листы в конверты и надписать адрес, а также предоставить мне машину, чтобы я смог тут же отправиться на почту. Подполковник разрешил и это. Наконец, когда все мои требования были удовлетворены, я достал из-за пазухи письмо. Командир поднялся на ноги и взял у начштаба конверты. Наступил торжественный миг обмена документами. Мы подошли друг к другу, каждый сжимая в правой руке свой пакет, и долю секунды оставались неподвижны. Затем быстро обменялись пакетами.
Начштаба и замполит вышли, мы с командиром снова остались наедине. Сорокин проверил письмо и бросил его в печку, затем повернулся ко мне.
— Ну что ж, сержант, — сказал он, — ты победил, признаю. Я ошибся, и ты меня не простил. Хорошо, я умею держать удар. Только и ты ведь когда-нибудь ошибешься, все ошибаются. Тогда наступит моя очередь бить. Посмотрим, выдержишь ли ты мой удар, потому что я тебя уж точно не прощу.
Мне сейчас не верится, но я действительно помню эту сцену в деталях и слова его помню. Ни один из нас в ту минуту не подозревал, как скоро сбудется это предсказание.
Прошло недели три. Уже давно наступил декабрь, на дворе вовсю мело, морозы по ночам придавливали ртуть в термометре ниже двадцатиградусной отметки, в казарме изо рта валил пар, на бетонном полу застыла накапавшая с потолка вода, и стекла в железных рамах обросли толстенной ледовой шубой. Мы теперь спали не только одетыми, в сапогах, накрываясь поверх шинелей бушлатами, это было и прежде, но и сбившись на нарах в тесную кучу. В двух шагах от нашего морозильника в бревенчатом домике жарко топились «голландки», неслась из магнитофона музыка и офицеры в расстегнутых рубашках играли на бильярде.
В один из таких безнадежно зимних дней поутру ко мне в столовой подсел писарь и шепнул:
— Получена телефонограмма — встречать завтра на вокзале следователя военной прокуратуры.
Он тут же ушел, а я остался на месте, пригвожденный к стулу ошеломившей меня новостью. Оперативность, с какой сработал в далекой Латвии штаб нашей дивизии, вызывала уважение, но главное — не побоялись скандала. Хотя, конечно, отправленные мною документы не оставляли дивизионным штабистам иных вариантов. Какие-то слабые сомнения все же оставались, не серьезные, а так, на всякий случай: чтобы раньше времени слишком не радоваться. Мало ли, всякое бывает, тем более в нашей армии. Однако остатки этих осторожных мыслей были рассеяны после завтрака. Меня вызвал зампотех и приказал готовиться в командировку — я должен был срочно выехать на своей «летучке» в самую дальнюю роту, отстоявшую от штаба батальона на двести пятьдесят километров. Я спросил его: зачем? И он ответил: ремонтировать машины.