Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Артему собственные книги прежде казались победой над собой, и чем победа была решительнее, безжалостнее — так ему казалось, что безжалостнее, — тем книга была лучше, откровеннее. Произведения были уверенными, эмоционально атакующими, мотивированными, с резко очерченными характерами и присущим автору глубоким, согретым личным восприятием жизни, лиризмом. Так все это говорили и писали в газетах и журналах. Он скользил на доске по гребням волн. Скользил, но ни разу по-настоящему не погрузился в волну, не узнал ее подлинную структуру, источник ее силы. Спешил, спешил. Дальше, дальше. Теперь остановился. Погрузился в самого себя, в самую опасную глубину. Ситников и Чарушина молоды. У них есть время на осмысление себя в литературе, на поиск истинных величин, того, что достойно существовать, хотя бы на те годы, пока существуют они сами. У Артема нет времени, не осталось, как выяснилось. Он, побежденный Спартак, знает, оказывается, правду и молчит. «Побежденный Спартак» пьеса Левы Астахова. Лева и Артем поступили в семинар к Паустовскому. Лева — раньше, Артем — позже. Астахов тоже писал тогда рассказы. Потом слегка увлекся театром. Первый

раз он попал в театр «вертеть сцену»: студенты Литинститута подрабатывали этим в театре, у своих соседей по Тверскому бульвару. Артем тоже одно время вертел сцену, но все же остался при «своем Пегасе, который жевал только овес прозы». А Лева в театре познакомился с Пытелем. К нему домой прорвались несколько начинающих драматургов, в том числе и Лева. Образовался как бы семинар. Пытель в совершенстве владел сложным жанром драматургии, великолепно знал сцену, хотя сам никогда не был актером, не рос в актерской среде. На вопросы любопытствующих отмалчивался. Из витебских — и все… Статей не писал, интервью не давал. Жил в старой московской квартире с сестрой, такой же одинокой и молчаливой, как и он.

Но, несмотря на молчаливость и замкнутость, принял к себе молодых драматургов. Лева потом рассказывал, какими были импровизированные семинары. Велено было (именно велено) запомнить, что театр — прежде всего сцена, свободное пространство. Драматургия — характеры, а характеры — согласие или несогласие с самим собой, с внешней средой. Пьеса — соединение внешней среды и человеческих характеров. Сцена позволяет каждый вечер начинать заново играть любую пьесу, прочитывать ее, испытывать соединение внешней среды и человеческих характеров, чего не может позволить себе любой другой вид искусства. Пьеса каждый вечер иная, каждый год, каждое десятилетие. В этом ее непреходящая сила, обновление и совершенствование. Она должна быть с тайниками, до которых не сразу добираются. Быстро и полностью разгаданная пьеса быстро и полностью сходит на нет. «На сцену надо выносить событие, а не частности» — и это утверждение Пытель просил принять как основополагающее. «Имейте в виду, иначе пьеса лично меня будет возмущать». А возмущаться Пытель умел. И недаром Глеб Оскарович выбрал для себя единственную общественную работу, не связанную ни с громогласным функционированием, ни с международным представительством; работа была в комиссии помощи вдовам писателей. Разбирал простые житейские случаи: «Тяжело больна, предоставьте, пожалуйста, безвозмездную ссуду в размере двадцати пяти рублей», или: «Я осталась совершенно одна, помогите переехать в какую-нибудь общую квартиру, чтобы вокруг меня появились люди». На заседаниях комиссии Пытель сидел всегда мрачный и решительный. Чаще, чем с кем-либо другим, Пытель общался с Вельдяевым, ездил к нему в гости. Может быть, Вельдяев в чем-то напоминал ему писательских вдов?

Лева Астахов навещал Артема в клинике. Когда сам, когда с Наташей. Артем радовался Наташе. Повезло Леве. От одного присутствия Наташи всем всегда становится легко. В ней — лучезарность. Хочется, чтобы Наташа всегда была рядом. Приезжал регулярно и Степа Бурков, пытался рассказывать о делах в правлении — в Прагу едет делегация на конференцию по поводу «нового романа», в Ангарске состоится дискуссия «Писатель и пятилетка». Степа сообщал новости, которые происходили непосредственно и в секции прозы, — обсудили план творческих вечеров и семинаров «Проблемы экономики и права», «Писатель на радио», список юбиляров на этот год. Артем молчал или отвечал что-то односложное. Степа не обижался. Он все понимал. Но ему хотелось, чтобы Артем не выбывал из привычной атмосферы. Нельзя выбыть из связанности литературных явлений, из единства системы.

Но Артему хотелось быть сейчас вне всего — перед ним ничем не занятое пространство. Впервые, может быть, в жизни.

Тамара по ночам продолжала читать рукопись. В романе по-прежнему была молодость Артема — институт, директор института с ласковым прозвищем Бабуся, руководители семинаров. Паустовский, Федин, Михаил Светлов — «вечный подданный поэзии», который однажды весело сказал: «Я взял и умер. Чем бы мне заняться?» Была гибель в уличной катастрофе поэта Недогонова, приезд Александра Фадеева на выпускной вечер:

«В ворота института медленно въехал черный «ЗИС». Впереди с шофером сидел Фадеев. Мы его ждали и встретили в воротах. Он тут же велел шоферу остановиться и вышел из машины к нам».

Его слова напутствия, вручение дипломов. А потом, через несколько лет в Подмосковье, в Переделкине, его трагическая гибель.

Артем описал один из зимних семинаров. Погас в институте свет, и занимались при керосиновой лампе. Читал рассказ Кривенко. Рассказ был о любви и звучал при керосиновой лампе тихо и печально. «Помню фразу из Кривенко, — отметил Артем: «А море было — взгляд в спину». Паустовский курил папиросу, слушал Кривенко, глядел на лампу. Очки лежали на столе, и в них отражалось пламя лампы и делало очки странно, пристально живыми. Артем описал семинар с точнейшими деталями — все в манере Паустовского, специально, очевидно. И главное, лицо Паустовского — тихое и печальное. Константина Георгиевича еще не мучила болезнь, творческие и физические его силы были в расцвете, но вот какая-то грусть уже завладела им.

Любой вид искусства, а литература в особенности, очень часто разводит людей. Константин Георгиевич был последним романтиком, классически честным и светло верующим в литературу.

«Если у тебя умер друг, — писал дальше Артем, — то это умер друг. А если ты разошелся с другом, то приобрел врага и при этом безвозвратно потерял что-то в себе самом, потому что в нас все замкнуто. Теперь ты и он будете занимать противоположные позиции, не найдете, на чем объединиться. Если только у одного из двоих недостанет воли пойти навстречу другому.

Дружбу надо спасать, если она гибнет. Силен тот, кто ее спасает. Времени в жизни на объединение иногда не остается. Не остается времени и на воспоминания — все захватывает «бытие и долженствование».

И сразу, через отточие, переход:

«По-вечернему тихо, задумчиво в большом сером, лаконичном, как шинель, доме, который протянулся от моста до моста, играла скрипка. Неподалеку от дома золотилась роща кремлевских куполов во главе с белым стволом Ивана Великого. По Москве-реке плыл маленькой прозрачной верандочкой речной трамвайчик, а по Большому Каменному мосту мчал обычный трамвай, покачиваясь на рельсах, как на настоящих волнах.

Москва. Тридцатые годы. Осень. Желтая прохлада.

Скрипка играла в первом дворе дома. Всего дворов было три: первый — у Москвы-реки, второй — средний и третий — вплотную у кинотеатра «Ударник», где начинался Малый Каменный мост, через водоотводной канал. Так что дом — от моста и до моста, охваченный ветрами, речной водой и предысторией: на площади, бывшей Болотной, где теперь стоит дом, в XVIII веке казнили Пугачева и его ближайших сподвижников.

Человек, который иногда вечерами играл на скрипке, носил форму командарма. Это значило: на петлицах четыре ромба. Потом он надел форму маршала: это значило, на петлицах большие золотые звезды. Однажды при мне он вышел из подъезда в военной форме, и при этом у него в руке был футляр со скрипкой. Открыл дверцу автомобиля, положил на сиденье скрипку, сел сам. Маршал и скрипка. Да, такое было. О чем играл маршал в те вечерние часы? Я теперь где-то прочитал: скрипка — одинокая линия за горизонт.

Но иногда дворы охватывал звук, казавшийся нам, ребятам, очень опасным, диким. Это была снеготаялка — в нее сбрасывали снег, и вот тогда и раздавалось свирепое клокотание. Мы с ребятами смотрели в черный провал. Валил пар. Мы не любили снеготаялку.

Сейчас в НАШЕМ ДОМЕ капитальный ремонт», —

Тамара обратила внимание на выделенность слов НАШ ДОМ… Что же получается — дом для Артема всегда оставался там?.. Не здесь? И она, волнуясь, продолжала чтение.

«Многие подъезды в НАШЕМ ДОМЕ стоят пустые, оголенные, как деревья осенью. Сняты с квартир номера, выбиты стекла. Все обезличено. Ремонт. В разломах видно живое тело дома — красное. Впервые я увидел красный кирпич тоже в разломе, когда в августе 1941 года в дом попала первая фугасная бомба. Сыпались на него и зажигалки, как они сыпались и на всю Москву. На крыше стояли спаренные зенитные пулеметы; на двух мостах — зенитные орудия. Когда на крыше стреляли пулеметы, а на мостах били орудия, то возникало ощущение, что дом — на болоте: его зыбило, потряхивало. Мы понимали: немецкие бомбардировщики метили прежде всего в Кремль, а наш дом — рядом. А значит, мы тоже на переднем рубеже сражения. Высокий гул бомбардировщиков, и вот они в свете прожекторов уже над нами, кажется, прямо над домом. Война, в которую мы отсюда уйдем. Снеготаялка заасфальтирована, нет ее, но есть теперь война.

В тридцатых годах на лестничных площадках дома висели аварийные фонари: в них были свечи и коробки спичек. Недавно среди строительного мусора я обнаружил такой фонарь».

Когда же Артем побывал в доме? Ездил не только в Тарусу, ходил в Лаврушинский переулок, а улица Серафимовича ведь рядом. Ходил за воспоминаниями. Конечно, наверное, тогда… И Тамара продолжала читать. Сейчас будет что-нибудь о той части жизни Артема, о которой Тамара, как теперь выясняется, мало чего знала. Тамара от все возрастающего волнения потеряла в рукописи строку. Нашла. Вот… о фонаре.

«Как ему удалось сохраниться? Поднял фонарь и пошел с ним не спеша по дворам, где мы до отчаяния катались на велосипедах, бегали, играли в «казаки-разбойники», дрались на самодельных шпагах, осваивали новинку — регби, и этот мяч-дыня потряс тогда наше воображение. Влюблялись, падали и поднимались на своей юношеской дороге, а в войну дежурили — следили за порядком в наших дворах, гасили зажигательные бомбы. Рабочие не понимали, зачем мне нужен фонарь. А я продолжал свой медленный обход давно уже опустевших подъездов.

Где вы, птицы детства? Если бы вы возвращались!..»

И глава оборвалась. Кончилась. Будто осталась недописанной. Больше ничего о доме, подъездах, ребятах, о войне.

Тамара начала читать следующую главу, в которой Артем заговорил о себе, но вдруг как о несостоявшемся писателе. Тамара обомлела.

«У меня не было темы, своего развития; я фиксировал все наглядно определившееся, — писал Артем. — Я иллюстратор, толкователь. Толкую давно истолкованное. У меня вариации на тему — вот чем я занимаюсь. Можно и так определить. Вариации — комплимент. Точное слово — иллюстратор. Мастер наглядных пособий! Недавно прочитал очень верное соображение, что в литературе полно людей, которым, в сущности, сказать нечего, но которые сильны своей потребностью писать, и что талант — привычка, которую эти люди усваивают. На одной из читательских конференций я видел, как подобные писатели легко и просто оставляли свои автографы на книгах Толстого, Гоголя, Чехова, Есенина. Книги им протягивали из зала. Чем я лучше подобных писателей? Только тем, что еще не расписался ни на одном из литературных памятников?»

Тамара была потрясена. Вспомнила, как она в вечернем платье, специально сшитом в ателье по такому случаю, сидит в зале. Артем находится на высокой красивой сцене и получает Золотую медаль и диплом лауреата. Звучат аплодисменты, кто-то протягивает Тамаре цветы. Поздравления. Киносъемка, телевидение, множество телеграмм, портреты в газетах, двухтомник в Гослитиздате. Сколько телефонных звонков! Это же все было. Было!

Тамара читала:

«Я пишу то, что мне доступно, к чему я, по-видимому, предназначен. Но я пишу с удовольствием, искренне. Это меня в какой-то степени оправдывает. Так думаю, надеюсь».

Поделиться с друзьями: