Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Конфетка встает в пеструю очередь работяг и состоятельных ценителей прекрасного, желающих заплатить за вход в театр. От Рэкхэма и его спутников ее отделяют всего два человека, однако из разговора их она слышит лишь обрывки, все остальное тонет в резком гомоне людской болтовни.
— …если бы у меня не было рук, — говорит Эшвелл, — …художником-импрессионистом!
— Да! — восклицает Бодли. — С изготовленными на заказ ручными протезами! И с зажатой в одном целенаправленной кистью!
Все трое разражаются хохотом, хоть Конфетка и не усматривает в услышанном ничего остроумного. Знание Искусства никогда не было сильной ее стороной; Магдалины и
Зал «Тьюксбери», переоборудованный из шерстяной биржи, пришелся бы как раз впору концертам камерной музыки, однако используется он для демонстрации уродцев и фокусников. Конфетка протискивается сквозь толпу. Как же воняют эти люди! Неужели никто из них не моется? Она не припоминает, чтобы прежде нечистота простонародья так ударяла ей в нос. Стараясь дышать пореже, она усаживается на один ряд сзади Уильяма и его друзей.
На сцене один за другим тянут время артисты; своими посредственными песенками и не способными ничем удивить фокусами, они разжигают аппетит публики, ожидающей главного аттракциона. Бодли и Эшвелл громко брюзжат, обмениваются только им понятными шуточками; Уильям покорно терпит их — как будто спутники его суть дети, по долгу службы выведенные им на экскурсию.
Наконец, зал разражается аплодисментами и свистом, — рабочие сцены выносят на нее и ставят у рампы большой стул. Миг спустя рядом со стулом укладывают — под новые рукоплескания и приветственные крики — большую красного бархата подушку, на которой покоятся скрипка и смычок. И вот на сцену выходит Антан. Это низкорослый мужчина, облаченный в элегантный фрак оркестранта, но, правда, без рукавов. В складе чисто выбритого, явно не английского лица его присутствует нечто обезьянье, присущее мартышкам выражение настороженной меланхоличности. Кудрявые волосы Антана, распрямленные с помощью масла и гребня, распластаны по его голове.
Антан с величайшей торжественностью усаживается и начинает, орудуя ногами, снимать с себя ботинки и носки; смешки публики оставляют его безразличным. Аккуратно сложив носки и поместив каждый в соответственный ботинок, он пальцами голой ступни берет скрипку, ловко прилаживает ее клевому плечу и прижимает подбородком. Левая нога опускается на пол, пальцы правой на крабий манер проползают вдоль шейки к нижним нотным отделениям грифа. Весь искривившись, Антан без видимого усилия подцепляет левой ногой смычок и, описав им дугу, укладывает на струны. Из оркестровой ямы доносится легкий перестук, и укрывшийся в ней оркестрик начинает печально и мягко наигрывать мелодию, которая кажется каждому из слушателей почти узнаваемой — пока не вступает «Ножной Паганини».
Играет Антан ужасно, так, что по залу прокатывается дрожь брезгливости, даже негодования. Здесь глумятся над музыкой! Но присутствует в этом и жалость, возбуждаемая низкорослым калекой, пиликающим, храня на лице выражение гордое и мрачное, несмотря на обезьяньи его очертания и на массу волнистых волос, уже упавших на наморщенный лоб. Ко времени, когда Антан завершает игру — спустя двадцать, примерно, минут, — настроение публики меняется, в глазах многих слушателей, в том числе и Конфетки, стоят слезы, самим слушателям не понятные. И, едва затихает эхо финального оркестрового крещендо, Антан, исполнив последнее эффектное вибрато, резко дергает ногами и роняет смычок и скрипку себе на лоно.
А следом, издав пугающий вопль торжества — или муки, — падает ниц, отпуская на волю последние из еще липнувших к его макушке волос. Громовая овация длится целых три минуты.— Хо-хо! — гикает Бодли. — Дьявольски здорово!
Спустя недолгое время господа Бодли, Эшвелл и Рэкхэм бредут по улицам Сохо, пьяные как сапожники. Несмотря па дождик, все трое пребывают в отменном настроении; все трое сходятся в том, что Антана послушать стоило: для мира, в котором удовольствия слишком часто не заслуживают рассыпаемых им похвал, он — явление редкое.
— Ну что же, дружья, — провозглашает Уильям. — После такой вер… вери… вершины духа, всё оштальное ешть шаг вниз. Я еду домой.
— Боже мой, Бодли! — восклицает Эшвелл. — Ты слышал?
— А не можем ли мы соблазнить тебя перепихом, Билл?
— Только не ш тобой, Филип.
— Жестокий удар. — Они останавливаются, и это позволяет Конфетке, переступая из тени в тень, подбираться к ним все ближе и ближе, пока она не укрывается в тупичке, до того узком, что в нем едва помещаются ее юбки.
— Ах, но ведь теперь весна, Билл, — говорит Бодли. — В Лондоне расцветают лохматки. Разве ты не слышишь, как пропах ими воздух?
Рэкхэм шутовским манером выставляет вперед нос, принюхивается.
— Конский навоз, — авторитетным тоном, словно анализируя состав произведенного им аромата, объявляет он. — Собачье дерьмо. Пиво. Шажа. Колешная мазь. Гнилая капуста. Пиво — или про пиво я уже говорил? Масло для волос — мое. И ни единой унции лохматки, шэры; ни даже драхмы.
— О! Как хорошо, что я вспомнил, Билл, — говорит Эшвелл. — Мы с Бодли давно уж хотим рассказать тебе кое-что. Помнишь тот вечер, когда мы слушали Великого Флателли? Пoтом мы заглянули в «Новый лондонский жуир» и обнаружили в нем на редкость яркое описание одной девицы…
— Конфетки, ешли я верно помню, так? — сколько ни пьян Уильям, в голосе его звучит совершенное равнодушие.
— Да, и вот что странно, мы с Бодли отправились в ее заведение, однако при нашем появлении там нам объявили, что ее нет дома.
— Разнесчастные вы шалопуты, — насмешливо произносит Уильям. — Но не предупреждал ли я вас, что это может шлучиться?
— Да, помню, помню, — продолжает Эшвелл. — Однако мы предприняли и вторую попытку — той же ночью, но много позже…
— …и третью, — перебивает его Бодли, — пару недель спустя…
— И тогда-то нам сообщили, что эта девица, Конфетка, «съехала»! «Ее взял в любовницы богатый джентльмен» — объявила Мадам.
Конфетка, обнаружив вдруг, что дыхание ее стало нестерпимо влажным, поднимает вуаль и, поколотившись немного, прикалывает ее к шляпке.
— Ну просто шрам, — иронически соболезнует друзьям Уильям. — Потерпеть поражение у самого финиша!
Конфетка дюйм за дюймом склоняется вперед, благодарная дождю, который охлаждает ей щеки и не позволяет парам дыхания заклубиться, вырываясь из темного тупичка, и тем выдать ее.
— Да, но от кого, хотелось бы знать! От кого?
Теперь она ясно видит всех троих, глядящих, на счастье ее, в сторону. Уильям хохочет — и каким же на диво естественным выглядит его смех!
— Уверен, что я его не знаю, — говорит он. — Все известные мне богатые джентльмены суть истинные штолпы добродетели. Потому я и обращаюсь, ражнообразия ради, к вам!
— Нет, но серьезно, Билл… если до тебя дойдет хотя бы слово…
— …О том, где нам искать эту деву…