Баловни судьбы
Шрифт:
— Да пошли же. Ты всего лишь человек... Я тоже... И мы сейчас пойдем ко мне. Я же не говорю: давай забудем все. Это нам не удастся. Но давай сохраним это как нашу общую тайну. Мы не будем больше говорить на эту тему. Но мы всегда будем знать, помнить...
— Сага ведь знает...
— Да, она знает. Но она знает почти все, что знаю я, и я знаю почти все, что знает она...
— Право, я...
— Пошли. У меня есть виски.
Он умолял Аспа.
Асп улыбнулся.
Зазвонили церковные колокола.
В Химмельсхольме царили тишина и покой.
Рут Маттиассон сидела у себя в столовой, уставясь в стену
Но никто ее не слышал.
Только стены.
А стены не умеют говорить.
Эспен Ховардсхолм
ИСТОРИЯ О КАЛЛЕ И РЕЙНЕРТЕ
Espen Haavardsholm
BOKA OM KALLE OG REINERT
Перевод с норвежского Л. Горлиной
1
— Ну-ка послушай, что это там за звук?
— Да нет, не это.
— Но ты его слышишь, а, Калле?
— Подозрительно, верно?
I can’t get no[9]
— Нет, третья программа тут ни при чем.
— Наверно, двигатель барахлит, что ж еще?
— Это смахивает... знаешь, на что это смахивает? На свисток.
And I try
And I try
And I try
And I try[10]
Свисток. Свисток Круски. Бронзовая медаль в беге на три тысячи метров с препятствиями. Мельбурн тысяча девятьсот пятьдесят шесть. Круска. Это мы его так прозвали. В честь Ларсена Круски, героя Мельбурна. «Мальчики! Ста-а-ановись! Смирно! Мальчики-и-и! Двоих добровольцев посылаю с поручением и освобождаю от физкультуры!»
«Мальчики-и-и! Ста-а-ановись! Шагом марш!»
Круска битюг. В линялом тренировочном костюме. Небось ясно, кто всегда вызывался в добровольцы?
I can’t get no
А может, все-таки не свисток? Может, просто колесо вжикнуло по асфальту? Крутой поворот, и все такое?
I can’t get no
— Вот сволочь, опять — слушай, Калле, слушай!
— Нет, какой же это, к черту, свисток?
— Неужели не слышишь?
I can’t get no
— Да выключи ты этот приемник к чертовой матери!
— Газуй, газуй! Понял?
— Полиция, чтоб мне сгнить, полиция!
— Ты что, не слышишь, это легавые!
— Сколько лошадок в этом моторе? Ну-ка, милые, не подведите! Смотри — маячок. Вон, в зеркале. Этот патруль всегда ездит с собаками, Калле. Маячок и сирена. Дело дрянь. Давай я и твой ремень пристегну. Теперь они нам действительно нужны.
Вот так всегда.
Одно и то же, без конца, стоит мне вспомнить ту ночь, когда они ухлопали Калле.
С
той ночи все и пошло.Я пытаюсь припомнить все, что случилось, каждую мелочь. Я помню безлюдную Грёнландс-торг — летний цирк, автобусы, прицепы, аттракционы, всюду пусто, нигде ни души. Помню пути товарной станции, и цвет Главного почтамта, нависшего над Восточным вокзалом, и бетонные бортики дорожной развязки, и стену, на которой написано мелом: Сигге — осел, что курит травку. Помню запах свежей росы и грязных курток, помню вкус погасшей самокрутки на кончике языка и вибрацию капота, передающуюся всему телу, когда машину заносило на поворотах так, что внутри все обрывалось. Я помню все, но не помню голоса Калле.
Голоса Калле нет в этих воспоминаниях, он исчез. На его месте зияет дыра.
И так всегда, что во сне, что наяву.
Точно голос Калле исчез вместе с ним, точно Калле прихватил его с собой и где-то спрятал.
Одному богу известно, как часто мне снится та ночь. Опять и опять, и я свертываюсь клубком и ору во всю глотку. Прибегает мамаша. Берет меня за ручку и гладит по головке, как маленького.
— Тебе что-то приснилось? — спрашивает она. — Рейнерт, проснись! Что тебе снится?
Но я молчу. Сяду в постели, уставлюсь на нее, а как пойму, что все это сон, снова ложусь, отворачиваюсь и тут же засыпаю.
Когда мы бежим и всё ни с места — это еще цветочки, и когда они стреляют, и когда на меня прыгает собака, и когда меня тащат берегом обратно к лесочку на пляже Бюгдё и я вижу, что там лежит Калле, — это все цветочки.
Но когда я зову его во сне, говорю с ним, ору изо всех вил, а его голоса нет, — вот это по-настоящему жутко.
Я понимаю, что он говорит, но голоса его там нет. Я не могу вспомнить его голос. Словно он говорит за стеклянной стеной. Что он говорит, я понимаю, помню все слова и что когда случилось, но как он это говорил, не помню.
Вот она где, самая жуть!
Потому что по этим кошмарам получается, будто Калле погиб прежде, чем все началось.
В этих моих кошмарах у него нет голоса, и потому ясно, что ему крышка. Он меченый, как говорит моя мамаша. Она у меня с Севера. Там всегда так говорят про человека, которому суждено было погибнуть. Ну хотя бы в море во время шторма. Меченый был, говорят они, когда кто-ни будь утонет. Если верить мамаше.
Вот это и есть самое страшное.
У Калле нет голоса, и, значит, все бесполезно. Он обречен, должен погибнуть в конце сна. Так что сон вроде бы и не нужен. Или, вернее, так: это уже не сон, а кошмар. И он не кончится, пока я не скорчусь и не заору. Пока кто-нибудь не разбудит меня. Не положит этому конец. Скажем, мамаша. Раз или два в последнее время меня будила Сири. Бедная Сири, вот она труханула в первый раз. Уж как я ее потом успокаивал да объяснял, что это кошмар и что от меня это не зависит. Вообще-то кошмары мне снились и раньше, до Калле, просто теперь, когда он погиб, все эти кошмары бывают про него.
Начинаются они, как самый обычный сон — о спортзале, о девчонках, о том, что я где-то слоняюсь или меня преследуют, и вдруг появляется Калле. И раз у него нет голоса, я как будто понимаю во сне, чем это кончится. Понимать понимаю, а помешать не могу. Все должно идти своим чередом.
Я даже думал, что, будь у меня пленка с голосом Калле, все было бы о’кей. Хоть с этим кошмаром было бы покончено.
Я спрашивал у его папаши с мачехой, нет ли у них случайно какой записи или, может, они знают, у кого есть.