Башня. Новый Ковчег 6
Шрифт:
— Чёрт, Боря, ноги убери. Я из-за тебя чуть не растянулся.
Борис открыл глаза, недоумённо уставился на Павла. Спросонья не мог понять, где он находится, и что здесь делает Савельев.
— Ты у меня скоро жить пропишешься, — Павел наклонился, поднял с пола игрушечного зайца, некогда розового, а сейчас уже изрядно замызганного, и, так и не выпуская зайца из рук, сел на диван напротив.
И этот заяц, и детские кубики, разбросанные по комнате, и стоявший на подлокотнике кресла стакан с грязной водой, в котором кисли две
Последние два месяца (тут Пашка был прав) он действительно прописался у Савельева. Вечерами, покончив со своими делами, спешил не к себе, а в квартиру друга, сам не замечая, как это постепенно входит в привычку. Если б у него спросили: «Боря, а для чего, собственно, ты это делаешь?», он бы, наверно, ответил что-нибудь типа — поддержать Павла, ему сейчас нелегко и всё такое, но это было бы правдой лишь наполовину. Потому что самого Савельева он почти не видел. Или видел вот как сейчас: усталого, раздражённого, недовольного, мечтающего только об одном — чтобы все наконец оставили его в покое.
Настоящая же причина Бориных ежевечерних бдений в настоящий момент сладко спала на маленьком диванчике (его пришлось перенести в гостиную из кабинета Павла), подперев измазанным в краске кулачком такую же чумазую щёку. Рыжие кудряшки в беспорядке разметались по подушке, на правой ноге, выглядывающей из-под пледа, красовался спущенный носок. Смятое платье валялось на полу, тут же лежала и пижама, голубая майка с непонятной аппликацией на фасаде и такие же голубые штаны. У Павла была упрямая дочь — Борису вместе с няней удалось кое-как убедить её снять платье, но пижаму она отказалась надевать наотрез.
Борис и сам толком не помнил, когда всё началось. Просто однажды он, устав от непонимания, от висящей в воздухе лжи, от чужого и каменного Пашкиного лица, от Анниного отстранённого молчания, решил, что всё, с него хватит — он прижмёт Савельева к стенке и не слезет с него живого, пока не узнает, что случилось на самом деле и что, чёрт возьми, происходит сейчас.
Преисполненный решимости, он закатился к Павлу домой, намереваясь поговорить серьёзно и основательно, но никакого разговора не получилось. Потому что разговаривать было не с кем.
— Павел Григорьевич теперь всегда поздно возвращается, — женщина, открывшая Борису дверь, представилась няней. Он видел её впервые, до смерти Лизы нянь у Савельевых не водилось. — Будете его ждать?
Он хотел ответить «нет», открыл рот, но тут в дверях, двухстворчатых, распашных, в стёклах которых отражался вечерний свет и через которые просматривалась вся огромная Савельевская гостиная, возникла хрупкая детская фигурка. И он забыл, что собирался сделать. И, кажется, выдавил еле слышно:
— Я подожду.
А, может, и ничего не сказал. Просто прошёл внутрь, не обращая внимания на оторопевшую от его бесцеремонности прислугу.
Что его тогда остановило?
Да, в общем-то, то, что холостого, бездетного и эгоистичного Борю Литвинова никогда не останавливало и остановить не могло в принципе. Он увидел одиночество. Бесконечное одиночество в серых пасмурных глазах чужого ребёнка, маленького человечка, которого предали самые близкие люди: мать, что предпочла уйти из жизни (в сердечный приступ Лизы Борис не верил, эти сказочки Анна могла рассказывать кому угодно, только не ему), и отец, который тоже решил свести с собой счёты, но несколько по-другому, затейливо, как это умел только Савельев — угробить себя работой, вкалывая по шестнадцать часов в сутки с перерывом на короткий, не приносящий облегчения сон…
— Может, хватит уже? — Борис не сводил взгляда с усталого Пашкиного лица. Тот на него не смотрел, мял в руках игрушечного зайца, теребил мягкие длинные уши, сворачивая их в рулон и распуская.
— Хватит что?
— Сам знаешь, что. Сдохнешь на своей работе…
— Не бойся, не сдохну, — Павел наконец посмотрел на Бориса. Серые глаза были пусты и безжизненны. — Не дано, видать, быстро сдохнуть. Не получается.
— Не получается? — Борис чуть приподнялся с кресла, подался вперёд, к Павлу. — А хочешь я тебе, идиоту, скажу, почему у тебя не получается? Хочешь? Потому что ты, скотина безмозглая, на этом свете не один. Потому что ты нужен, да не мне, — Борис сделал жест рукой, видя, что Павел собирается возразить. — Мне ты нафиг не сдался. А вот ей, — он кивнул в сторону диванчика. — Ей ты нужен. Очень, мать твою, нужен. Потому что ты, Паша, теперь для неё всё, и папа, и мама, и вообще весь мир. Вспомни об этом, когда в следующий раз помирать надумаешь.
Борис встал, намереваясь уйти, но не сделал и нескольких шагов в сторону выхода, как раздался детский плач.
Они с Павлом сорвались с места одновременно, но Пашка оказался быстрей. Подскочил к диванчику, подхватил на руки плачущую Нику, прижал к себе. Повернул к Борису лицо, и Борис, впервые за последние несколько недель, увидел прежнего Пашку, не живой труп с пугающей пустотой во взгляде, а человека. Несчастного и, наверно, почти сломленного, но человека.
— У тебя ребёнок скоро забудет, как её отец выглядит, — буркнул Борис, но уже без прежней злости. — Меня папой станет называть.
Словно в ответ на его слова Ника обхватила Павла за шею, ткнулась в небритую отцовскую щеку и выдохнула:
— Папочка!
И это короткое «папочка» оказалось действеннее всего остального. Всех слов, которые Борис пытался сказать, и от которых Павел неизменно отмахивался. Всех увещеваний, уговоров, просьб и угроз.
На лице Павла растеклась глупая улыбка. Он ещё крепче прижал дочку к себе.
— А вот хренушки тебе, Боря. Тоже мне, папаша выискался. Своего роди.
— Обойдусь как-нибудь без детей.
Борис вдруг почувствовал небывалое облегчение. Всё это время он словно сидел у постели тяжело больного человека и не знал, выкарабкается тот или нет. И вот — кризис миновал, Борис видел, действительно миновал. Перед ним был прежний Пашка, а тот чужой и неприятный человек, который только внешне напоминал Савельева, наконец отступал, уходил, разве что слабая тень его ещё слегка маячила, качалась, но и она уже таяла, обращаясь в призрачный фантом.