Батальоны просят огня
Шрифт:
Но он внезапно попросил печально и просто:
— Ну, заплачь хоть, а? По мне заплачь…
Она смотрела на него с ужасом — этого никто не говорил ей никогда. Но она не могла заплакать. Она наклонилась и поцеловала его в горячую щеку слабым прикосновением губ.
— Нет, ты хороший, Кравчук…
Тогда он насильно улыбнулся, не открывая глаз, прошептал с тоской:
— Ох, как я тебя жалел бы!.. Жалел… Я ведь тебя любил…
— Эй, сестренка! Ты с раненым, сестренка? Артиллеристы? — раздался над ней задыхающийся незнакомый голос. — Где плоты?
Она подняла голову. По берегу быстро шли трое солдат-пехотинцев в плащ-палатках, возбужденно дыша.
— Вы что, куда? — не поняла Шура, сводя брови.
— Приказ отходить, сестренка. Раненого мы возьмем. На плот.
— Отходить? Приказ, да? А артиллеристы? Как отходить?
— Не знаем. Те держатся. А нам приказ.
— Ах, вон как, — Шура встала, — вон что.
Она сама погрузила Кравчука на плот, и простились они, как близкие, понимая, что расстаются теперь навсегда; он сказал по-прежнему просто:
— Прощай…
— Прощай, Кравчук, — ответила она грустно. — Прощай, милый.
Так первым ушел с плацдарма сержант Кравчук. А она раньше думала, что у него красивая, хозяйственная жена, дети, двое детей, но нет, ничего этого не было. И уже, наверно, никогда не будет.
Потом она поднималась по земляным ступеням к орудиям, шла все быстрее и быстрее, прижимая санитарную сумку к боку, пытаясь не думать о Кравчуке, и не могла. В ее памяти он был тесно связан с Борисом, и ей вдруг ясно вспомнилось, как они стояли на холодном ветру под гудящими соснами, на том острове, в ночь переправы, и Борис, обнимая ее, говорил полусерьезно: «Не надо слез. Я тебя еще недоцеловал». Зачем он это говорил?
Грузные космы тумана, переваливаясь через гребень, сползали ей навстречу по скатам, пахло близкими ноябрьскими холодами. И Шура подумала, что Кравчук, возможно, никогда уже не увидит легкого мелькания первого снега, пахнущего свежим арбузом, белых полей, багрового морозного солнца над ними, даже такого вот неприятного сырого тумана. И от этой простоты, неповторимости обычного стало ей как-то трудно и больно глотать. Она остановилась, задохнувшись. «Кравчук ведь ничего не знал. Ничего. Я люблю Бориса, только его…»
— Шурочка!
Она вскинула глаза почти испуганно, и первое, что реально почувствовала, была тишина, хлынувшая ей в уши. Сверху спускался человек, без шапки, в распахнутой шинели. Человек этот сел на ступени, жестом смертельной усталости откинул волосы, и она увидела знакомый лоб, знакомые брови и незнакомо чужие глаза.
— Сережа?..
Она подбежала к Кондратьеву, взяла за голову, откинула, напряженно глядя в его все в пороховых потеках лицо, в глаза.
— Есть связь с Бульбанюком? — спросила она. — Да?
Он смотрел как бы сквозь нее, не видя.
— Нет, — сказал он, и взгляд его приблизился к ее зрачкам. — Шура, мы выпустили половину снарядов по Белохатке. Кажется, Максимов держится, — договорил он.
— Приказ отходить?
— Нет, мы остаемся. Пехота уходит.
Все возле орудийного дворика было страшно распахано, разворочено снарядами. Воронки почти смели бруствер, сровняли его с землей. Она чернела свежим обнаженным нутром, тускло поблескивала вонзенными в нее рваными краями осколков. Тошнотворный запах немецкого тола, не рассеиваясь, стоял в воздухе. Шура знала этот удушающий запах и сразу представила, что было здесь несколько минут назад… Наводчик Елютин осторожно протирал казенник, рассеянно взглядывал на остывающий ствол орудия, на котором зелеными колечками завилась раскаленная краска. Кроме Елютина, никого не было возле орудия на огневой позиции,
заваленной закопченными гильзами.— Меняем огневую. Все копают, — объяснил Кондратьев, утомленно садясь на снарядный ящик. — Нас заметили. Танки лупили прямой наводкой. Ну, и… живы.
Он покашлял задумчиво.
— Встань, — тихо приказала Шура.
Он встал.
— Эх ты, ученый, — сказала Шура и начала застегивать пуговицы на его шинели. — Что, жарко? В госпиталь захотел? А где фуражка? Почему в кармане?
Она откинула ему влажные волосы, надела фуражку.
Он глядел в туман отсутствующим взглядом.
— Шура, — Кондратьев застенчиво оглянулся на Елютина.
— Что?
Он взял ее за локоть, отвел в траншею.
— Я прошу тебя не обращаться со мной, как… с мальчиком, — заговорил он, торопясь и волнуясь. — Я не мальчик. Ты прости меня, что я тогда вел себя, как осел. — И он неловко поцеловал ей руку. — Пойми, Борис там, а мы тут. Солдаты все видят — какая глупость! Я прошу тебя, будь со мной официальной… Ты ведь все понимаешь, правда?
— Сере-ежа, — протяжно проговорила Шура со снисходительной нежностью. — Я все время забываю, что ты старший лейтенант…
Не ответив сразу, Кондратьев округлил глаза — она впервые увидела удивление на его лице.
— Зачем ты так говоришь? — сказал он досадливо.
Его окликнули из пехотных траншей:
— Артиллерист, давай сюда!
Там шевелились, двигались люди, долетали приглушенные команды, звон очищаемых лопат. Кондратьев извинился и пошел, невысокий, мешковатый в своей широкой, не по росту шинели.
Она стояла, прислонясь к стене окопа, прикусив губу до боли. Он все время казался ей незащищенным двадцатичетырехлетним мальчиком, как-то неожиданно и случайно попавшим из тишины, от умных книг в эту грубую обстановку обнаженных человеческих чувств, в холод, грязь, во все то, что она испытала на себе. Он не умел носить ни формы, ни оружия, не умел отдавать распоряжения, звание «старший лейтенант» не шло к нему — к его косо затянутому солдатскому ремню, к стоптанным кирзовым сапогам, к этому поднятому не по уставу воротнику шинели… Невоенный весь. Но вид его говорил, что война не на всю жизнь, а было и придет время, когда с поднятым воротником можно будет пробежаться по сентябрьскому дождю или сквозь январский снегопад и, зябко потирая руки, поеживаясь, войти в мягкое и уютное тепло, в яркий свет городской квартиры, в полузабытое далекое счастье.
На Кондратьева она обратила внимание месяца три назад, в летнюю лунную душную ночь. Через плечо перекинув ремень автомата, совсем один стоял он на чернеющей площадке огневой позиции, задумчиво глядел на недалекие немецкие ракеты, задевающие бледными дугами красную, низкую, душную луну.
«Что ж не спите? — спросила тогда она. — Вы что же, часовой?» — «Нет… то есть да. Пусть они. Все спят», — говорил он надтреснутым ото сна голосом, смешно, неловко чесал нос, и ей почему-то стало жаль его, нездешнего, городского старшего лейтенанта, одинокого среди этой лунной ночной пыльной степи.
С этого началось…
— Старший лейтенант Кондратьев! — неестественно спокойно окликнула Шура.
Он задержался возле пехотных окопов, подождал ее.
— Что ты сказал о Борисе? — спросила она и даже подтянулась на цыпочках, чтобы ближе увидеть его лицо.
Около орудия лопнул танковый снаряд, перекатилось эхо, пронзительно заныли протянувшиеся в тумане осколки. И снова стало тихо. Лишь шуршали плащ-палатки, шаги в пехотных траншеях, придушенно звучали короткие команды: пехота отходила к Днепру.