Бегущий за ветром
Шрифт:
Доктор Шнейдер улыбнулся и отошел в сторонку, не выпуская стетоскоп из рук.
— Баба, в приемной висит биография доктора, — зашептал я. — Он родился в штате Мичиган. Он куда больший американец, чем мы с тобой.
— Мне плевать, где он родился, все равно он руси. — При этом слове Баба скривился, словно оно означало какую-то пакость. — Его родители были руси, его дед и бабка были руси. Клянусь ликом твоей покойной матери, если он ко мне только прикоснется, я ему руку сломаю.
— Родители доктора
Но Баба слушать ничего не хотел. Иногда мне кажется, что Афганистан он обожал так же, как свою покойную жену. Мне хотелось кричать от отчаяния.
Повернувшись к доктору Шнейдеру, я сказал:
— Извините нас. Его никак не переубедишь.
Следующий пульмонолог, доктор Амани, был иранец, и Баба не сопротивлялся. Доктор, человек с мягким голосом, густыми усами и целой гривой седых волос, сказал нам, что ознакомился с результатами томографии и что нам надо пройти бронхоскопию — это когда из легких берут кусочек ткани для получения гистологической картины. Он записал нас на следующую неделю. Я поблагодарил его и помог Бабе выйти из кабинета. Теперь мне предстоит прожить еще неделю с новым для меня словом «гистология», еще более зловещим, чем «такие подозрения».
Оказалось, что у рака, как у Сатаны, много имен. Болезнь Бабы называлась «овсяно-клеточная карцинома». Запущенная. Неоперабельная. Баба спросил у доктора Амани, какой прогноз. Тот пожевал губами и изрек: «Прогноз неблагоприятный».
— Конечно, существует химиотерапия. Но это паллиативное лечение.
— Что это значит? — спросил Баба.
Врач вздохнул:
— Оно продлит вам жизнь. Но не вылечит.
— Четко и ясно. Спасибо, — поблагодарил Баба. — Никакой химии не будет. — Продовольственные талоны на стол миссис Доббинс он швырял с той же решимостью на лице.
— Но, Баба…
— Не позорь меня на людях, Амир. Много на себя берешь.
Дождь, предсказанный генералом Тахери, может, и опоздал на пару недель, но, когда мы выходили из клиники на улицу, проезжающие мимо машины поднимали целые фонтаны воды. Баба закурил и не вынимал сигарету изо рта всю дорогу домой. Даже когда вышел из машины.
У двери парадного я робко спросил:
— Может, все-таки попробуем химию, а, Баба?
Баба постучал меня по груди рукой, в которой дымилась сигарета.
— Бас! Я уже все решил.
— А как же я, отец? Мне-то что делать?
Мокрое лицо Бабы исказила гримаса отвращения. Точно так же он морщился, когда я в детстве падал, разбивал колено и принимался плакать. Как и теперь, причиной неудовольствия были мои слезы.
— Тебе двадцать два года, Амир! Взрослый мужик! Ты… — Баба открыл рот и не сказал ни слова, еще раз пошевелил губами и опять промолчал. Дождь барабанил по навесу у парадного. — Что будет с тобой, говоришь? Все эти годы я только и делал, что старался научить тебя никогда не спрашивать об этом.
Отец отомкнул наконец дверь и опять обратился ко мне:
— И вот еще что. Никому ни слова. Ты понял меня? Никому. Мне не нужно ничье сочувствие.
Весь оставшийся день Баба просидел у телевизора, дымя как паровоз.
Кому он хотел бросить вызов? Мне? Доктору Амани? А может, Господу Богу, в которого не верил?
Рак
раком, а Баба по-прежнему регулярно ездил на толкучку. По субботам мы объезжали гаражные распродажи — Баба за рулем, я определяю маршрут, — а по воскресеньям выкладывали товар на рынке. Медные лампы. Бейсбольные перчатки. Лыжные куртки с поломанными молниями. Баба приветствовал земляков, а я торговался с покупателями. Хотя все это уже ничего не значило. Ведь каждая такая поездка неумолимо приближала день, когда я стану сиротой.Иногда захаживал генерал Тахери с женой. Он был все тот же — дипломатичная улыбка, крепкое рукопожатие. А вот она сделалась со мной как-то особенно молчалива. Зато стоило генералу отвлечься, как она незаметно улыбалась мне, а глаза молили о прощении.
Многое произошло «впервые» в это время. В первый раз в жизни мне довелось слышать, как Баба стонет. Впервые я увидел кровь у него на подушке. За три года труда на заправке не было случая, чтобы Баба не выходил на работу по болезни. Это тоже случилось в первый раз.
К Хэллоуину Бабу стала одолевать такая усталость, что на распродажах он перестал выходить из машины, и о цене договаривался один я. Ко Дню благодарения он полностью выматывался уже в полдень. Когда перед домами появились салазки и пихты осыпал искусственный снег, Баба вообще не ездил на распродажи, и я в одиночестве колесил на «фольксвагене» по Полуострову.
Порой соотечественники на рынке замечали в разговоре, что Баба здорово похудел. Его даже поздравляли и интересовались, что у него за диета. Только Баба все худел и худел, и вопросы прекратились сами собой. Ведь щеки-то запали. И глаза провалились. И кожа обвисла.
В холодный воскресный день вскоре после Нового года какой-то коренастый филиппинец торговался с Бабой за абажур, а я рылся в куче хлама в автобусе в поисках одеяла — отцу надо было закутать ноги.
— Эй, парень, продавцу плохо, — встревоженно позвал меня филиппинец.
Я обернулся.
Баба лежал на земле, дергая руками и ногами.
С криком «Комак! Помогите кто-нибудь!» я бросился к отцу. На губах у него пузырилась слюна, белизна закатившихся глаз наводила ужас.
К нам заторопились люди.
Кто-то сказал: «Эпилептический припадок».
Кто-то завопил: «Позвоните 911!»
Послышался топот бегущих ног.
Небо потемнело. Вокруг нас собралась порядочная толпа.
Пена, бьющая у отца изо рта, приобрела красноватый оттенок — Баба прокусил себе язык. Я опустился рядом с ним на колени и взял за руки.
— Я здесь, Баба, — повторял я. — Я рядом с тобой. Все будет хорошо.
Если бы я мог унять сотрясавшие его судороги! Если бы я мог прогнать прочь всех этих людей!
Под коленями у меня стало мокро. Это у Бабы опорожнился мочевой пузырь.
— Тсс, Баба-джан, — шептал я. — Это я, твой сын. Я с тобой.
Белобородый и совершенно лысый доктор пригласил меня в приемную.
— Давайте вместе посмотрим томограммы вашего отца.
Кончиком карандаша он, словно полицейский, демонстрирующий на фото приметы убийцы, указал на отдельные фрагменты общей картины. На экране виднелось что-то вроде грецкого ореха в разрезе, на фоне которого просматривались круглые серые включения.