Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Прошу прощения, – смутился Гэн, который тоже стоял. – Я забыл предложить вам присесть, о чем я только думал?

– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Когда думаешь о русском языке, думать о чем-то другом наверняка затруднительно. Как вы думаете, куда он клонит со своей историей?

Федоров молча смотрел на нее и улыбался. Его щеки успели порозоветь.

– Немножко догадываюсь.

– Тогда молчите, пусть это будет для меня сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она села поудобнее, закинула ногу на ногу и сделала Федорову знак продолжать.

Русский медлил. Он заново обдумывал свою речь. После стольких репетиций он вдруг понял, что выбрал не совсем правильный курс. Его история началась задолго до университета. Она началась еще до оперы, хотя в оперу она Федорова и привела. Началось все гораздо раньше. Он вспомнил Россию, детство, темную лестницу со множеством пролетов, ведущую в квартиру, где жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Подумал: интересно,

в какую сторону ему надо повернуться, чтобы оказаться лицом к России?

– Когда я был мальчишкой, город, в котором я жил, назывался Ленинградом. Но это вы знаете. Еще раньше он назывался Петроградом, но это название никто особенно не любил. Все считали, что городу надо либо оставить исконное название, либо уж дать совсем новое, а не такое – серединка на половинку. В то время мы жили все вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с репродукциями картин. Здоровенная такая. – Федоров руками показал размеры книги. Выходило, что издание было исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу подарил один ее ухажер из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Звали его Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Но что меня поражало больше происхождения книги – это то, как бабушка ухитрилась сохранить ее в войну. Она не продала ее во время голода, не сожгла в печке – у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спастись от холода. Книгу не отобрали, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчишкой, война давно закончилась и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле великолепного Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она отправляла меня и братьев мыть руки, а потом доставала книгу. До десяти лет мне вообще не разрешали трогать страницы, но руки я все равно мыл – только для того, чтобы удостоиться чести посмотреть на это диво. Бабушка хранила свое сокровище завернутым в стеганое одеяло в гостиной под диваном, на котором спала. Бабушка проверяла, чтобы на столе не было ни пылинки, ни соринки – только тогда мы клали на него сверток и медленно разворачивали. Потом она садилась, а мы вставали вокруг нее. Бабушка ростом не отличалась, и из-за ее спины все было отлично видно. Она очень щепетильно относилась к освещению, боялась, что от слишком яркого света выцветут краски, а при слишком тусклом мы не сможем в должной мере оценить работу художников. Бабушка надевала белые нитяные перчатки – она их держала специально для таких случаев – и перелистывала страницы, а мы смотрели. Представляете? Особо бедными мы не были – жили не хуже и не лучше прочих. Квартирка была крохотная, мы с братом спали в одной кровати. Мы ничем не отличались от других семей – если не считать книги. Удивительная была книга. Называлась она «Шедевры импрессионистов». Никто не знал, что у нас дома есть такое. Детям запрещалось рассказывать о книге – бабушка боялась, что ее заберут. Там были репродукции Писсарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна – сотни репродукций. Что ни страница, то многоцветное чудо. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Каждая, по словам бабушки, таила в себе пищу для размышлений. Бывали вечера, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Кажется, на то, чтобы просмотреть книгу целиком, у нас ушел год. Это было выдающееся произведение типографского искусства. Разумеется, оригиналов картин я ребенком лицезреть не мог, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они почти не отличались от моих детских воспоминаний. Бабушка утверждала, что в молодости учила французский, и читала нам подписи под репродукциями. Конечно, она все выдумывала – подписи в ее исполнении раз от разу менялись. Но это было неважно, ведь придумки у бабушки выходили замечательные. «Это поле, на котором Ван Гог рисовал подсолнухи, – вещала бабушка. – Весь день он сидел на жарком солнце под синим небом. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин и он зарисовывал его на полях». Так она рассказывала нам истории, притворяясь, что читает. Иногда подпись, занимавшая лишь несколько строк, превращалась у нее в байку минут на двадцать. Она объясняла это тем, что французский язык емче русского и в каждом слове там смысла, как в нескольких предложениях. Репродукций было великое множество. Лишь спустя годы я все их запомнил. Зато даже сегодня я могу назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.

Федоров сделал паузу, чтобы дать Гэну время, а сам всмотрелся в лица сидящих за столом: вот покойная бабушка, вот отец и мать – тоже ушедшие в мир иной, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке в двадцать один год. Из всей семьи остались двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит сейчас за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один на свете, и даже утешить его будет некому».

– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Говорила, что от избытка красоты ей становится дурно. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я просто с ума сходил, я уже не мог без этих картин. Но, побыв в разлуке с книгой, отдохнув от нее, мы проникались к ней еще большей любовью. Если бы не «Шедевры импрессионистов», которые так берегла бабушка, жизнь моя могла бы сложиться совсем по-другому.

Голос

Федорова становился все спокойнее и увереннее.

– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе и в людях. Все благодаря «Шедеврам импрессионистов». К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась порвать страницы – и разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и бабушка научила меня закладывать их между пальцами, чтобы не пачкать бумагу.

Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.

– Теперь «Шедеврами импрессионистов» владеет мой брат. Он врач, живет в провинции. Каждые несколько лет он одалживает мне книгу. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Может, в мире больше нет другой такой книги.

Рассказывая, Федоров наконец успокоился. Говорить у него вообще получалось лучше всего. Вот и дыхание выровнялось. Наконец он понял, какую роль играли «Шедевры импрессионистов» в истории его жизни. И как он не видел этого раньше?

– То, что ни у кого из нас не оказалось таланта к живописи, стало для бабушки настоящей трагедией. Даже в последние свои годы, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня попробовать научиться рисовать. Но у меня просто не было способностей. Бабушка любила повторять, что мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила лишь потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно вообразить кем угодно. А мы с братом стали профессиональными любителями прекрасного. Кто-то рождается, чтобы творить великое искусство, а кто-то – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это ведь тоже талант – смотреть на картины, слушать лучшее в мире сопрано. Не каждый может стать творцом. Нужны и те, кто будет свидетелями искусства, кто будет любить его, ценить и почитать.

Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, чтобы Гэну не приходилось напрягаться, но именно поэтому трудно было понять, закончил он рассказывать или еще нет.

– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.

– Но я рассказал ее не просто так, а со смыслом. Роксана откинулась на стуле в ожидании смысла.

– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но я именно такой. Что такое для вас министр торговли Российской Федерации? Но я ведь человек подготовленный – и вполне достоин.

И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:

– Достоин чего?

– Любить вас, – ответил Федоров. – Я вас люблю.

Гэн в ужасе смотрел на Федорова, чувствуя, как кровь отливает у него от лица.

– Что он сказал? – спросила Роксана.

– Смелее, – сказал Федоров. – Переводите.

Волосы Роксана убрала с лица и стянула розовой резинкой из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с хвостиком на затылке она могла показаться обычной усталой женщиной – но только если не знать, на что она способна. Гэн отметил, с каким терпением она слушала длинную историю Федорова, не спуская с него глаз и ни разу не отвернувшись к окну. О ней многое говорил и тот факт, что она выбрала себе в компанию господина Хосокаву, хотя могла бы выбрать кого-то менее достойного, но говорящего по-английски. Гэн восхищался ее пением, понятным всем и каждому без слов. Пение Роксаны неизменно волновало его душу. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Не говорил этого ни одной из тех трех женщин, с которыми ему случалось спать, не говорил девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете. Ему просто в голову это не приходило, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет произнести эти слова, он вынужден сообщать их чужой женщине от имени чужого мужчины.

– Так что же он сказал? – снова поинтересовалась Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал – руки стиснуты, а по лицу уже расползается улыбка величайшего облегчения. Он свою партию отыграл. Все, что смог, – сделал.

Гэн сглотнул внезапно переполнившую рот слюну и постарался взглянуть на Роксану отстраненно, по-деловому.

– Он достоин любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы все выглядело как можно более прилично.

– Он любит мое пение?

– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Уточнять здесь что-то у Федорова нужды не было. Русский улыбался.

Вот теперь Роксана отвела взгляд. Она глубоко вдохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто обдумывая только что полученное предложение. Потом с улыбкой повернулась к Федорову. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на секунду Гэн подумал: а не влюбилась ли и она в русского? Но разве возможно, чтобы подобное признание сразу же возымело желаемый эффект? Чтобы она полюбила его просто за то, что он любит ее?

Поделиться с друзьями: