Билли Батгейт
Шрифт:
Таков порядок, уважаемый католик должен засвидетельствовать перед церковью добрый характер обращаемого, я, правда, думал, что это будет кто-нибудь из банды, — Джон Куни или даже Микки, если никого более подходящего не найдется, потому что банда была самодостаточной, и что бы ей ни требовалось, она всегда обходилась наличными ресурсами, у меня не было оснований считать, что на этот раз что-либо изменится. Лулу, стоявший за спиной мистера Шульца, как я заметил, буквально сиял от счастья, да и вся банда выглядела умиротворенно, все им теперь стало ясно, их раньше тревожило и это обращение, и девчонка, они начали думать, что Немец сбрендил, но он снова удивил всех; о чем говорить, участие в церемонии такой знаменитости не только гарантировало успех операции, но и означало политическое признание. С одной стороны, мистер Шульц оказывал гостю почтение, а с другой, получал от человека своего круга поддержку, я был
В то утро я страстно хотел верить в могущество мистера Шульца. Я хотел порядка, хотел, чтобы все оставалось на своих местах, раз тираном он должен быть ради дела, то пусть тиранит нас, но пусть действует решительно и безошибочно. Я боялся лишиться слаженности бандитской жизни, империи мистера Шульца угрожала не только его необузданность, но и мой страшный грех мышления. Я мысленно искал у себя слабости, безотчетные откровения, огрехи в поведении и не находил. Мой бдительный разум видел только покой и мир неведения.
Словно подтверждая мои надежды, зазвонили колокола церкви Святого Варнавы. Сердце мое екнуло, на меня нахлынула волна бурной радости. Церковных органов я очень не люблю, а вот колокольный звон, плывущий над улицами, всегда был мне приятен, пусть он подчас не очень строен, но именно поэтому он и напоминает древнюю музыку, этот громкий и радостный перезвон вызывает в памяти примитивные крестьянские празднества типа свального греха в стогах сена. Обычно, как только сосредоточишься на каком-либо чувстве, оно тут же исчезает, а вот стоя там среди колокольного звона, я размышлял над своим положением и чувствовал уверенность, что оно теперь лучше, чем в начале, что в банде я укрепился и добился уважения, а если и не уважения, то хотя бы признания. У меня есть дар общения со взрослыми, я знаю, с кем и как говорить, кому продемонстрировать ум, при ком лучше помолчать, и я сам себе удивлялся, я ведь все это делал без напряжения, не зная наперед, как поступлю в следующий миг, и почти не ошибался. Я мог и Библию изучать, а мог и стрелять из пистолета. Я выполнял любое поручение. Но что важнее всего, я теперь понимал загадочный гений мистера Шульца и, следовательно, мог избежать его гнева. Проницательность Аббадаббы Бермана поражала, он удивил меня и когда нашел мой пистолет, и когда догадался, где я живу, и послал за мной полицейского из местного участка. Но страха перед ним я более не испытывал. И, видимо, он меня все же недооценивал, я бы не достиг своего нынешнего положения, если бы он мог читать мои мысли и знал мое тайное предназначение. Но даже если он знал мою тайну, а я по-прежнему оставался здесь, и не только оставался, но рос и исполнял его надежды, то, значит, у него были свои виды на меня. И все же я не верил, что он знал о моей тайне, я верил, что в самом важном знании я опережал его и что его неполноценность состояла как раз в том, что он понимал все, кроме самого важного.
Так что я чувствовал себя превосходно и приподнято среди этих людей, нет предела моим возможностям, Дрю права, я симпатичный маленький чертенок; когда знаменитый гость поднимался с мистером Шульцем по ступеням, мне хотелось, чтобы кто-нибудь представил меня ему или чтобы он заметил меня, хотя я сам же от него и спрятался; но это все мелочи, я знал, что в суете исторических моментов деталями пренебрегают; глядя снизу на этих великих людей, я понимал, что раньше не мог о таком и мечтать; меня обуревало великодушное желание верить всем, даже стоящим на нижних ступенях последними в процессии; все ждали теперь, когда закончится служба, отец Монтень спустится с алтаря, поздоровается с мистером Шульцем и введет его в здание церкви, что будет символизировать обращение в католичество.
Все это заняло больше времени, чем предполагалось. Аббадабба Берман вышел покурить, я зажег для него спичку, прикрыв ее от ветра, к нам присоединился Ирвинг, и мы втроем, прислонившись к роскошному обтекаемому «крайслеру», припаркованному у тротуара, и не обращая внимания на другие машины гостей, стоящие поодаль, смотрели на обшитый досками дом Святого Варнавы с деревянной кровлей. Колокола теперь звучали все мягче и тише, и я уже мог различить слабые звуки органа, доносящиеся из церкви. И тут Ирвинг
позволил себе суждение о Немце Шульце, которое можно было бы счесть и за критику, ничего подобного я раньше от него не слышал:— Конечно, — сказал он, будто продолжая прерванную мысль, — Немец ошибается, он понятия не имеет, почему старые евреи молятся таким манером. Если бы он знал, то, наверное, не говорил бы таких вещей. Малыш, ты знаешь, о чем я?
— Я не силен в религии, — ответил я.
— Я сам человек неверующий, — сказал Ирвинг, — но то, что они кивают и кланяются все время, это же имеет объяснение. Вспомни свечи; старики, которые молятся в синагоге, — это горящие свечи, они клонятся вперед и назад, влево и вправо, каждый кивает и кланяется, словно дрожащий огонек свечи. Этот огонек души может, конечно, в любой момент погаснуть. Вот в чем тут дело, — сказал Ирвинг.
— Это очень интересно, Ирвинг, — сказал мистер Берман.
— Но Немец этого не знает. Его старики раздражают, — произнес Ирвинг своим тихим голосом.
Мистер Берман поднял локоть так, чтобы рука с сигаретой была как раз над ухом, это была его любимая поза для размышлений.
— Но он прав, когда говорит, что христиане все делают в унисон. У них есть верховная власть. Они вместе поют, молятся, садятся, встают, преклоняют колена, все под контролем. Так что в этом он прав, — сказал мистер Берман.
Когда наконец все началось, я оказался на одной из передних скамей рядом с Дрю Престон, где, собственно, и хотел оказаться. Я напомнил себе, что все в порядке, что еще ничего не произошло, если не считать того, что меня допустили в святая святых ее горестей. И все. Она меня словно не замечала, чем вызывала во мне одновременно и признательность, и жестокие страдания. Я тупо листал молитвенник. Лицо ее под широкополой шляпой горело в мягком свете, падавшем от церковных витражей, такой ее вид делал мою роль мальчишки-защитника более естественной и благородной. Боже, как мне хотелось ее трахнуть! Я едва терпел это мучение. Боялся, что не доживу до конца службы. Мистер Шульц говорил, что это укороченная служба, и я подумал, какова же тогда служба длинная, так до меня дошло значение слова «вечность».
Я помню лишь несколько деталей из всей этой мучительно бесконечной службы. Во-первых, то, что мистер Шульц всю ее — именование, крещение, конфирмацию, принятие причастия — провел с развязанным шнурком. Во-вторых, когда стоявший за ним его крестный отец по указанию отца Монтеня положил ему на плечо руку, мистер Шульц чуть из шкуры своей не выпрыгнул. Может, все эти странные вещи я помню просто потому, что все остальное действо велось на латыни и мое внимание привлекали только реальные происшествия. Отец Монтень, видимо, был единственным человеком в мире, которому сошло с рук то, что он вылил на голову Немца Шульца кувшин воды, причем трижды. Он делал это, по моим впечатлениям, ревностно, с истинным литургическим энтузиазмом, а мистер Шульц каждый раз отплевывался с налитыми кровью глазами и пытался незаметно прилизать свои волосы.
Но последнее, что я помню об этом утре, — это чарующее присутствие рядом моей прекрасной и несравненной Дрю, и, чем разнузданнее я о ней думал, тем невиннее она становилась в моем воображении. Она, казалось, пила церковную музыку, обретая святость, становясь похожей на монашек, нарисованных в нише на стене. Каким-то образом мой мир перевернулся, словно брошенный Богом мячик, ее нежелание замечать меня лишь подтверждало в моей душе наш заговор. В тот момент, когда орган заревел во всю мощь, паства в экстазе взяла самую высокую ноту, а она поднесла свою руку в белой перчатке к губам и зевнула, я уже больше не мог скрывать от себя, что обожаю ее и умру, если только она этого пожелает.
Часть третья
Глава пятнадцатая
Время суда приближалось. Я перестал упражняться в стрельбе и стал выполнять поручения Дикси Дейвиса, который теперь жил вместе с нами на шестом этаже. Как-то утром я пришел в суд передать от него письмо какому-то судебному чиновнику, а потом через маленькие дверные окошки принялся рассматривать судебные комнаты. Там не было ни души. Никто мне ничего не запрещал, поэтому я вошел в зал № 1 и сел на лавку. По сравнению, скажем, с полицейским участком это было большое незахламленное помещение: обшитые деревом стены, большие открытые окна и круглые светильники, свисающие на цепях с потолка. Для всех участников процесса были предусмотрены свои места — для судьи, для жюри присяжных, прокурора, защиты и публики. В полнейшей тишине я слышал, как тикали за спиной стенные часы. Зал суда ждал, каким же будет мое впечатление. А впечатление мое было вот каким: ожидание таит в себе безграничное терпение. Я понял, что закон обладает пророческой практичностью.