Билли Батгейт
Шрифт:
Мистер Шульц собирался работать весь день, поэтому попросил Дрю Престон на это время побыть в роли моей гувернантки. Мы стояли с ней у лестницы, ведущей к индейскому музейчику, который помещался в полуподвальном помещении краснокирпичного здания суда.
— Послушай, — сказала она, — там всего несколько скальпов, боевых копий и прочей ерунды, и кто там оценит, какая у тебя прекрасная гувернантка? Давай устроим пикник, если ты не против.
Я сказал, что все готов делать, только бы не учиться. В моем любимом кафе мы запаслись сандвичами с куриным салатом, фруктами и пирожными, потом в винной лавке она купила бутылку вина, и мы отправились на восток, в горы. Прогулка получилась намного продолжительнее, чем представлялось вначале, большинство моих предыдущих вылазок я совершал на запад и на север, в поля, а горы всегда кажутся ближе, чем они есть на самом деле; и мы уже давно миновали мощеные городские улицы и прошли порядочно по широкому серпантину проселочной дороги вверх по холму, а гора, возвышающаяся над отелем «Онондага», осталась на том же расстоянии, на каком была видна из моей комнаты: с одной стороны, протяни руку — и дотронешься, а с другой, когда я повернулся и увидел весь немалый пройденный путь, она не стала хоть на йоту ближе.
Дрю Престон шла впереди, но у меня не возникало желания догнать и перегнать ее, мне нравилось наблюдать, как сокращаются мышцы ее стройных белых икр. Как только мы очутились за городом, она сняла с себя гувернантскую юбку и перебросила ее через плечо, отчего сердце мое на миг остановилось, но под юбкой у нее обнаружились шорты, какие носят самые смелые модницы, походка ее пленяла — длинные стройные ноги ступают ловко и красиво, голова опущена, свободная рука мерно покачивается, ягодицы попеременно опускаются и поднимаются, к чему я вскоре
Дрю Престон шла так, будто знала куда идет, мы гуляем по старым тропинкам лесорубов, сказала она, я доверчиво шел следом, нам встречались маленькие солнечные поляны, которые, на мой взгляд, прекрасно подходили для пикника, но она не останавливалась, а продолжала идти вверх, и вдруг я понял, что мы уже в горах, послышался шум воды, мы вышли к реке Онондага, она была здесь очень мелкой, не шире ручья, который легко перейти по торчащим камням, что мы и сделали; я снова подумал, что Дрю Престон наконец остановится, но она продолжала взбираться вверх к темному лесу, и я уже решил заныть: новые кеды натерли мне мозоли, а комары искусали голые ноги; на мне были полотняные шорты маленького лорда Фаунтлероя и бело-голубая полосатая футболка с короткими рукавами, которые она сама выбрала для меня, но тут мы вошли в большой естественный парк, заросший могучими сосновыми деревьями, шум воды заметно усилился; Дрю Престон остановилась в нескольких ярдах надо мной в короне ослепительного света, подойдя к ней, я обнаружил, что мы находимся на обрыве узкого, залитого солнцем ущелья с водопадом, плотный поток белопенной воды с грохотом падал на громадные валуны. Именно здесь она решила устроить пикник, будто и раньше знала это место и стремилась сюда, мы сели на землю, свесив ноги с изрытого корнями влажного берега.
Развернув бутерброды, мы разложили их на ее юбке, которую она расстелила на земле; открыв бутылку нью-йоркского красного вина, она из тактичности или по рассеянности позволила и мне время от времени отхлебывать из нее, правда, мне пришлось ради этого снять очки; мы молча ели, пили и любовались восхитительным видом ревущего ущелья и добела вымытых, облитых солнечным светом валунов. На самом дне ущелья мерцала радуга, словно не вода, а свет падал и разбивался на отдельные цвета. Место было самое потаенное. У меня возникло чувство, что, захоти мы остаться здесь, мистер Шульц никогда нас не найдет: как он может догадаться, что такое место вообще существует? Что рождалось во мне в той романтической обстановке? Что я хотел объявить ей, прежде чем убедился, что ничего похожего на мое состояние она не испытывает? Она сидела, опустив плечи, полностью отдавшись каким-то своим мыслям, она забыла обо мне, о еде, о бутылке с вином, которую, обхватив двумя руками, опустила между ног. Теперь я мог разглядывать ее, не привлекая к себе внимания, и сначала я рассмотрел ее бедра; когда человек сидит, бедра становятся толще, особенно если они не очень мускулистые, под этим безжалостным солнцем они были мягкими, молочно-белыми, с едва заметными, тончайшими, голубыми венами; я с удивлением обнаружил, что она очень молодая, гораздо моложе, чем я считал раньше; я не знал, сколько ей лет, но ее замужество и люди, которые ее окружали, заставляли меня думать о ней как о взрослой женщине, мне и в голову не приходило, что она, как и я, может быть, не по годам развита, что она еще девчонка, разумеется, старше меня, но девчонка, может, ей двадцать или двадцать один этой миссис Престон с золотым кольцом на пальце. И все это было видно при одном взгляде на ее кожу в ярком солнечном свете. И все же ее жизнь была настолько не похожей на мою, что я казался ребенком рядом с ней. Я имею в виду не только то, что она имела свободный доступ в самые высокие сферы власти и безвластия; она сама выбрала себе эту жизнь, а могла бы выбрать для своих медитаций и постриг в монахини или карьеру актрисы. Я скорее имею в виду ее практические знания, то, что она догадалась вот об этом месте в горах. То, что она знала лес. Понимала толк в лошадях. Я вспомнил, как ее муж-извращенец Харви пробормотал что-то о регате. Видимо, она была знакома и с парусными гонками, и с океаном, и с пляжами, на которых можно купаться в одиночестве, и с катанием на лыжах где-нибудь в Альпах, и со всеми удовольствиями земли, если ты, конечно, знаешь, где они находятся, и умеешь ими пользоваться. Вот в чем истинное богатство — в практическом знании таких вещей, в умении приспособить их для себя. Глядя на нее сейчас, я впервые осознал, на что замахиваюсь, я впервые почувствовал острую боль от понимания того, как много я потерял в жизни, как много потеряла моя мать, и потеряла навсегда, и как много обречена была потерять маленькая темноглазая Бекки, если бы я не любил ее и не собирался взять с собой и провести через все препятствия, которые ждали меня на пути.
Мне было не по себе от молчаливого присутствия Дрю Престон, меня бесило созданное ею одиночество, я ощущал его оскорблением. Я ждал ее внимания, нуждался в нем, но не мог унизиться до просьбы. Я бросил взгляд на ее профиль. Жара спутала ее волосы, сдвинула их со лба, и мне открылась его белая изящная скульптурная линия. Солнечные лучи, отражающиеся от валунов, высветили в прозрачности ее глаза зеленый овал зрачка с золотыми искрами; глаз, казалось, увеличился, и я понял, что она плачет. Она плакала молча, не закрывая глаз, слизывая слезы с уголков губ. Я отвернулся — а что еще делать, если ты вдруг стал невольным свидетелем чужого горя? И только тут я услышал, как она всхлипывает и сглатывает слезы, сдавленным голосом она попросила рассказать, как умер Бо Уайнберг.
Рассказывать мне не хотелось ни тогда, ни сейчас, но раз я тогда рассказал ей, то расскажу и сейчас.
— Он пел «Прощай, черный дрозд».
Водопад грохотал, радуга сияла, она смотрела на меня и, кажется, не понимала.
— «Я уношу заботы и печали, я ухожу, прощай, черный дрозд», — произнес я. — Это очень известная песня.
А потом, словно поясняя свои слова, пропел:
Постели постель И зажги свечу, Я приду к тебе Поздним вечером. Прощай, черный дрозд.Глава одиннадцатая
Он начинает напевать ее, пока мистер Шульц еще с ней внизу, а я стою между палубами, впиваясь пятками и локтями в заклепки железного трапа, который взмывает вверх и падает вниз вместе с буксиром и волнами. Казалось, что Бо услышал эту мелодию в тарахтении буксирного движка или в дуновении ветра, порой механические или природные ритмы принимают в нашем сознании образ популярной песни. Он поднимает голову и пытается распрямить плечи, он, кажется, обрел самообладание, песня помогает ему взять себя в руки; когда человек чем-то увлечен, такое пение не мешает концентрировать внимание; откашлявшись, он запел чуть громче, хотя по-прежнему без слов, остановился он, только чтобы оглянуться, насколько позволяли веревки, меня он не увидел, но, видимо, почувствовал и позвал, эй, малыш, иди сюда, поговори со стариной Бо, потом снова замурлыкал себе под нос, доверчиво ожидая моего появления. А мне совсем не хотелось влезать в его шкуру, мне хватало уже того, что я был в одной рубке с умирающим, его состояние казалось мне заразным, мне не нужно было ни его опыта, ни его мольбы, ни его жалоб или последних просьб; я не испытывал желания мозолить ему глаза в его последний час, словно с ним на дно могла уйти часть меня самого, признаваться в этом не очень приятно, но именно так я себя и чувствовал, совершенно посторонним, не желающим исполнять ни роль священника, отпускающего грехи, ни роль утешителя, ни роль сестры милосердия; я не хотел участвовать ни в чем, что предстояло испить ему, даже как наблюдатель. И, разумеется, у меня не было другого выхода, как спуститься с лестницы и встать на уходящей из-под ног палубе в таком месте, где бы он мог видеть меня.
Он кивнул, с трудом подняв на меня взгляд, вид его был странно неопрятен, одежда скособочилась, сорочка наполовину вылезла из брюк, фрак задрался так, словно у Бо вырос
горб, черные густые волосы растрепались, он кивнул, улыбнулся и сказал, о тебе идет добрая слава, малыш, они на тебя надеются, ты ведь знаешь об этом? Ты маленький задира, верно? и толстым вряд ли станешь, подрастешь еще на пару дюймов и сможешь драться на ринге в весе «пера». Он улыбнулся, на его смуглом лице блеснули ровные белые зубы, чуть поднявшиеся высокие скулы удлинили его миндалевидные глаза. По моему опыту, из низеньких парней обычно получаются хорошие убийцы; они начинают снизу, понимаешь, нож идет вверх, при этом он резко вскинул голову, обозначая движение ножа, при выстреле пистолет тоже вскидывает вверх, так что это тоже к твоей выгоде, но если ты действительно такой способный, как они говорят, то быть тебе там, где молодые красивые девицы каждый день будут делать тебе маникюр и чистить ногти. Во мне шесть футов и один дюйм, но я всегда убивал красиво, не мучил, не промахивался, парня надо пришить? бум, и его нет, кого надо убрать, Немец? бум, и готово, вот и все. Я никогда не любил тех, кому нравится такая работа, хотя законно гордиться выполнением чего-то, очень трудного и опасного, конечно, никому не возбраняется. Подонков я не любил никогда, послушай, старина Бо даст тебе один совет. Ваш шеф долго не протянет. Ты посмотри, как он себя ведет, он же истеричка, маньяк, которому нельзя доверять, он же плюет на чувства других людей, я имею в виду, нормальных людей, таких же крепких, как и он сам, но у которых и организация получше и, между нами говоря, идеи посвежее, чем у этого гада. Он из вчерашнего дня, понимаешь? Он конченый человек, и если ты действительно такой смышленый, как они про тебя говорят, то ты послушаешь меня и сделаешь выводы. Это тебе Бо Уайнберг говорит. Ирвинг наверху знает меня, он сам недоволен, но никогда ничего не скажет, он слишком долго с ним, ему уже пора на отдых и поздно менять хозяина. Но я уважаю его, и он уважает меня. Ирвинг уважает все, что я сделал в этой жизни, чего достиг, крепость моего слова, я не держу зла на него. Но он запомнит, и ты запомнишь, малыш, вы все запомните, я хочу, чтобы ты посмотрел на Бо Уайнберга и понял, что за человек твой шеф, посмотри в глаза Бо, если можешь, и ты никогда не забудешь его, потому что через несколько минут, всего через несколько минут он успокоится, все будет кончено; веревки не будут врезаться в его тело, он не будет испытывать ни жары, ни холода, ни страха, ни унижения, ни радости, ни горя и вообще никакой нужды; так Бог вознаграждает за ужасную смерть, она приходит в свой час, а время продолжает свой бег, но смерть уже состоялась, и наши души обрели мир. Ты, малыш, свидетель, и хотя это паршиво, но тут уже ничего не поделаешь, ты все запомнишь, и Немец знает, что ты запомнишь, и ты уже никогда ни в чем не можешь быть уверен, потому что обречен жить, помня о подлости, сотворенной с человеком по имени Бо Уайнберг.Он отвернулся. Я испугался, услышав песню, которую он пел сильным баритоном с непокорными хрипами: забудь заботы и печали, я ухожу, прощай, дрозд. Дам-ди-дам ди-дам я-а-а да-ди, прощай, дрозд. Никто меня не любит, я здесь совсем один, дрозд. Дам-ди-дам, зажги свечу, не жди меня, прощай, дрозд, про… — он закрыл глаза и затряс головой, чтобы взять высокую ноту, — …щай.
Потом уронил голову на грудь и стал напевать потише, словно задумавшись, почти не слыша своей песни, а затем перестал петь и снова заговорил, но теперь уже не со мной, а с еще одним Бо, сидящим рядом, возможно, в роскошном Эмбасси-клубе, перед ними стоят напитки, и они вспоминают: Ты помнишь того парня, наверху, в запертом кабинете в здании центрального вокзала, кажется, на двенадцатом этаже? Вокруг куча людей, ты ведь понимаешь, что у него тьма охранников, за кабинетом есть еще одна комната, и все это находится в респектабельном, вполне официальном здании, стоящем на углу Парк авеню и 46-й улицы. Таковы условия. Они все понимают, понимают трудность дела, этот Маранцано всю жизнь в мафии, дело это не для сопляков, и банда «Юнионе» знает, что для выполнения задачи требуется ас. И Немец подходит ко мне и говорит: послушай, Бо, тебя никто не заставляет, это их внутреннее итальянское дело, им время от времени требуется пускать друг другу кровь, но в качестве услуги они попросили твоей помощи, и я решил, что нам не помешает оказать им услугу, за которую они нам будут сильно обязаны; и я сказал, конечно, сочту за честь, из всех пушек им нужна именно моя, и я чувствовал себя, как человек, который выполнил поручение и прославил себя на всю жизнь, как сержант Йорк. Ты знаешь, я человек надежный и дорожу этим. Я, конечно, люблю выпить, вкусно поесть, переспать с красивой бабой, люблю молоденьких балерин и азартные игры, люблю войти в комнату и пустить пыль в глаза, но больше всего я люблю быть надежным, — это самое чистое наслаждение; когда кто-то говорит, мне нужен не этот и не тот, а Бо Уайнберг, когда кто-то просит меня и я киваю: все будет сделано, — это как дважды два; и они это знают, и считают дело сделанным, и когда они читают об этом в газете через день или неделю, то это для них еще одна неразгаданная тайна загадочного мира. Поэтому я еду на встречу с ним, имени его я не назову, а он уже ждет меня и голосом человека, которому когда-то перерезали горло, спрашивает, что вам требуется, а я отвечаю, мне нужны четыре полицейских жетона, и все. Брови его удивленно ползут вверх, но он больше ни слова не произносит, а на следующий день жетоны уже у меня в руках; я беру своих парней, мы идем в магазин и одеваемся, как детективы, в плащи и шляпы, а потом направляемся прямехонько в контору и, вынимая жетоны, объявляем: полиция, вы арестованы, и все становятся лицом к стене, а я открываю дверь; Маранцано медленно поднимается со своего стула, ему семьдесят пять лет, и движения его не очень быстры; я подхожу прямо к столу и стреляю ему точнехонько в глаз. Но самое забавное то, что залы здания облицованы мрамором, и эхо выстрела разносится через открытые двери по коридорам, лестничным и лифтовым шахтам, все слышат его и пускаются наутек, гангстеры стоят лицом к стене, мои парни бросаются к лифтам, бегут по лестницам, перепрыгивая через три ступеньки. Когда я выбираюсь оттуда с пистолетом в кармане, везде уже хлопают двери, и возникает паника, какая бывает, если люди узнают, что произошло непоправимое, поднимается крик, и я теряю самообладание, принимаюсь носиться вверх и вниз по лестницам; я заблудился в этом говенном здании, я мечусь по коридорам в поисках выхода, тычусь в туалеты, я не понимаю, что заблудился, и когда я все-таки попадаю вниз, то оказываюсь не на улице, а на Центральном вокзале, время около пяти часов вечера, на вокзале суматоха, люди бегут на свои поезда или ждут, пока откроются ворота, объявления о поездах перекрывают общий шум, я пристраиваюсь к толпе, ждущей посадки на поезд пять тридцать две, и опускаю свою пушку в карман какого-то типа, клянусь, так оно и было, в карман плаща, в левой руке он держит портфель, а в правой — газету «Уорлд телеграф», и, как только ворота открывают и все двигаются с места, я опускаю его осторожненько, так что тип ничего не замечает, а потом я — в сторону, а он проходит через контроль и бежит по перрону, чтобы быстрей занять место, и представляешь, привет, дорогая, вот и я, Боже, Альфред, что это у тебя в кармане, это же пистолет!
И вот он смеется, до слез, его развеселило мимолетное воспоминание, и я смеюсь вместе с ним, думая, как же быстро разум переносит нас из одного места в другое, каким мостом света над пространством может служить обычный рассказ. Я знаю, в тот момент он наверняка увлек меня прочь с буксира, который вздымал и бросал нас вниз в удушливой атмосфере, пропитанной запахами дизельного топлива, и перенес на Центральный вокзал, где я опускал пистолет в карман Альфредова плаща, но одновременно я сидел в Эмбасси-клубе, за столом, накрытым белой накрахмаленной скатертью, и играл со спичечным коробком; худощавая певица пела «Прощай, черный дрозд», а на улицах Манхэттена ожидающие хозяев лимузины пускали в морозный воздух тонкие струйки выхлопных газов.
Но вот он мрачно уставился на меня. А над чем ты смеешься, что здесь смешного, умник? Рассказ, ясное дело, закончился, так бывает при жонглировании, когда брошенный вверх мячик достигает верхней точки и будто бы раздумывает, опускаться или нет, а потом падает с прежней скоростью с небесных высот. И жизнь уже не так прекрасна, и приходится довольствоваться тем, что держишь в руках.
Тебе смешно, умник? В свое время он распорядился жизнью очень многих людей. Ты сначала проживи семьдесят лет, а потом и смейся. Маранцано был жертвой обстоятельств, а не жидким дерьмом, как Колл, которому и ста пуль мало. Это был не жалкий детоубийца Колл, которому и одной смерти мало. Но я убил Колла! — закричал он. Он у меня и облевался, и обгадился, и кровью обхаркался в этой телефонной будке. Бац! И я влез в одно окно. Бац! И выпрыгнул в другое. Я убил его! Это факт, жалкий ты сопляк, а ты знаешь, что значит убить, что значит решиться на это? Это значит попасть в Зал Славы! Я убил Сальваторе Маранцано! Я убил Винсента Колла Бешеного Пса! Я убил Джека Даймонда! Я убил Доупи Бенни! Я убил Макси Штирмана и Большого Гарри Шонхауса, я убил Джонни Куни! Я убил Лулу Розенкранца! Я убил водителя Микки, и Ирвинга, и Аббадаббу Бермана, я убил Немца, Артура. Он смотрел на меня с налитыми кровью глазами, будто пытался порвать связывающие его веревки. Затем он отвел взгляд. Я их всех убил, сказал он, опуская голову и закрывая глаза.