Биография голода. Любовный саботаж
Шрифт:
Нью-Йорк, город, начиненный скоростными лифтами, на которых я не могла накататься; город буйного ветра, который иной раз дул так сильно, что я чуть не взлетала воздушным змеем к верхушкам небоскребов; город, где есть все, что пожелаешь, город роскошеств, излишеств и самых вычурных прихотей; город, выталкивающий сердце из груди в висок, под пистолетное дуло императива: «Наслаждайся или сдохни!»
Я наслаждалась. Целых три года, каждую секунду кровь в моих жилах пульсировала в бешеном ритме нью-йоркских улиц, по которым валят толпы людей, озабоченно спешащих неизвестно куда. Я шла с ними, туда же, куда они, так же бесстрашно и бесшабашно.
Я не пропускала ни одного высотного здания: влезала на еще не рухнувшие башни-близнецы, на Эмпайр-стейт-билдинг и на непревзойденный Крайслер-билдинг. Некоторые расширялись книзу, как юбка-клеш, отчего у города была умопомрачительная поступь.
Посмотришь сверху вниз – захватывает дух. Снизу вверх – кружится голова.
В Инге было метр восемьдесят росту. Женщина-небоскреб. Я шагала по Нью-Йорку, вцепившись в ее руку. После своей бельгийской деревни она поражалась всему, что видела вокруг. Ньюйоркцы, хоть им к великолепию не привыкать, оборачивались вслед этой статной красотке, а я оборачивалась вслед им и показывала язык: «Это меня, меня, а не вас, она держит за руку!»
– Вот это, я понимаю, город, как раз для меня! – говорила Инге, глядя по сторонам блестящими глазами, и была права: город-гигант был ей родным. Место рождения – чушь! Не могла родиться в какой-то дыре в бельгийских восточных
Однажды, когда мы гуляли по Мэдисон-авеню, нас бегом догнал какой-то человек и сунул Инге свою визитку: он набирал манекенщиц в агентство мод и предложил ей прийти на фотопробу.
– Раздеваться? Ни за что! – отрезала Инге.
– Если боитесь, возьмите с собой хоть вот эту девчушку, – сказал агент.
Этот аргумент внушил Инге доверие, и через два дня мы с ней пошли в студию, где ее причесали, накрасили, общелкали в разных позах и, кроме того, научили ходить по подиуму.
Я смотрела на нее с восхищением. Меня похвалили: умница, так хорошо себя ведет, в жизни не видели такого тихого, скромного ребенка. И немудрено: я сидела, сраженная этим парадом красоты.Родители словно обезумели. Вырвавшись после трех лет маоистского застенка на раздолье капитализма, они совсем разошлись. Лихорадка не отпускала их ни на минуту.
– Будем выезжать каждый вечер, – решил отец.
Надо было все увидеть, все услышать, все испробовать, всего поесть и попить. Нас с Жюльеттой брали с собой. После концертов или мюзиклов шли в ресторан и заказывали великанские бифштексы, а потом отправлялись в кабаре и слушали эстрадных певиц, попивая бурбон. Родители решили приодеть нас сообразно обстоятельствам и накупили синтетических мехов. Мы с Жюльеттой вели роскошную жизнь: пьянея, кутались в боа и целовались с живыми омарами через стенку аквариума.
Однажды мы пошли смотреть балет, и я вдруг увидела, как человеческое тело может само собой, без всяких снарядов взлетать на воздух. В тот же вечер мы с сестрой открыли в себе призвание прима-балерин. Нас немедленно записали в лучшую балетную школу.
Поздно ночью желтое такси высаживало у казенных пенатов четверых захмелевших бельгийцев, блаженно глядящих на звезды.
– Вот это жизнь! – вздыхала мама.
Инге в наших вылазках не участвовала. «Я люблю только кино и соблюдаю диету», – говорила она. У нее была своя ночная жизнь: она повесила у себя портрет Роберта Редфорда и млела, глядя на него.
Как-то раз я стала перед ней подбоченясь и спросила:
– Чем я хуже?
Инге улыбнулась и обняла меня. Она меня очень любила.В тот год я пошла в настоящую школу. Французский лицей в Нью-Йорке – совсем не то, что начальная французская школа в Пекине. Здесь все дышало снобизмом, консерватизмом, высокомерием. Учителя внушали нам, что мы элита и должны вести себя соответственно.
Я всю эту чушь пропускала мимо ушей и с любопытством разглядывала одноклассников. Больше всего было французов, но немало и американцев – отдать своих отпрысков во французский лицей считалось в Нью-Йорке большим шиком.
Бельгийцев – ни одного. Я заметила, что, в какой бы стране я ни училась, везде почему-то оказывалась единственной бельгийкой в классе. Это служило предметом бесконечных шуточек, которым я же первая и смеялась.
В то время у меня исключительно здорово варил котелок. Меньше чем за секунду я с безукоризненной точностью перемножала длинные дроби и, скучая, перечисляла цифры после запятой. Грамматику впитывала как губка и не понимала, как можно в ней ошибаться. Атлас мира знала как свои пять пальцев. Иностранные языки коллекционировала, как Вавилонская башня.
К счастью, мне на эти успехи было глубоко наплевать, не то я стала бы полным уродом.
Учителя ахали и спрашивали:
– Ты точно бельгийка?
Я клялась. Да, и мать моя – коренная бельгийка. И все предки.
Французские преподаватели обалдевали.
Мальчишки смотрели на меня подозрительно: «Тут какая-то лажа».
Девочки подлизывались. Зараженные омерзительным снобизмом элитной школы, они, не стесняясь, говорили:
– Ты лучше всех. Хочешь со мной дружить?
Какой позор! В Пекине, где ценились только боевые качества, такое было бы невообразимо! Но отказаться у меня не хватало сил – как отказаться, когда ровесницы предлагают тебе свое сердце?
Иногда в подобном положении оказывались девочка или мальчик откуда-нибудь из Йемена, Югославии, Кот-д’Ивуара. Я испытывала симпатию к представителям таких же диковинных национальностей, как и моя. А американцы и французы каждый раз приходили в изумление: как можно быть не американцем или французом, а кем-то еще?
Через две недели после начала учебного года у нас в классе появилась новенькая – француженка по имени Мари. Я ей очень понравилась. Однажды, в порыве откровенности, я открыла ей страшную правду:
– Знаешь, я ведь бельгийка.
Мари повела себя как настоящий друг – твердым голосом она торжественно пообещала:
– Никому не скажу!Балетная школа, которую я прилежно посещала каждый день, была для меня куда важнее французского лицея.
Там хоть было по-настоящему трудно. Не так легко превратить тело в гибкий, способный натянуться до предела лук, а стрелы дадут, только когда заслужишь.
Первым рубежом был шпагат. Наша преподавательница-американка, старая танцовщица, курившая как паровоз, ругала девочек, у которых никак не получалось:
– В восемь лет не уметь сделать шпагат – просто стыд! В вашем возрасте суставы как жевательная резинка!
Я изо всех сил старалась растянуть свои резинки до полного шпагата. И это получилось у меня довольно быстро, ценой некоторого насилия над природой. До чего странно видеть свои ноги вытянутыми в одну линию, как два конца компасной стрелки.
Учились здесь одни американки. И хоть я ежедневно встречалась с ними в течение нескольких лет, но ни с кем не сблизилась. В балетной среде дружба не в чести, тут каждый за себя. Случись кому-нибудь из девочек неудачно прыгнуть и повредить себе ногу, остальные улыбались – одной конкуренткой меньше. Разговаривали между собой мало, и все разговоры вертелись вокруг одного и того же: кого отберут танцевать в «Nut-cracker», то есть в «Щелкунчик».
Каждый год под Рождество в самом большом концертном зале Нью-Йорка давали «Щелкунчика» в исполнении детской труппы. Для города, в котором балетное искусство ценилось так же высоко, как в Москве, это было важное событие.
По всем школам отбирали лучших. Наша учительница выдвигала первых учениц, а остальным велела не надеяться. Я была очень гибкая, но довольно нескладная и относилась к числу этих никудышных.
Зато после каждого занятия наступала пьянящая легкость. Я взлетала на четвертый этаж нашего дома, где был бассейн под стеклянной крышей, и плавала, глядя, как солнце заходит за красивые готические башенки. Краски нью-йоркского неба сказочно хороши. Я пожирала глазами эту красоту и не жаловалась, что ее слишком много.
Дома мне надлежало переодеться во все нарядное. За минуту я расправлялась с уроками и шла в гостиную. Папа наливал мне капельку виски, и мы чокались.
Он рассказывал мне, что не любит свою работу:
– ООН – это не для меня. Там одни разговоры. А я человек дела.
Я понимающе кивала.
– А у тебя как прошел день?
– Как обычно.
– В лицее отлично, в балетном классе неважно?
– Да. Но я все равно буду балериной.
– Ну разумеется.
Впрочем, он в это не верил. Я слышала, как он говорил своим друзьям, что я стану дипломатом. «Она похожа на меня».
Потом мы шли веселиться на ночной Бродвей. Это было единственное время в моей жизни, когда я увлекалась ночными гулянками.Окрыленная успехами среди одноклассниц, я выбрала себе цель потруднее: покорить Инге.
Я писала ей любовные стихи, стучалась к ней в комнату и вручала их. Инге
прочитывала их, лежа на кровати с сигаретой в зубах. Я вытягивалась рядышком и смотрела на кольца дыма – вот во что превращались мои стихи.– Очень мило, – говорила Инге.
– Значит, ты меня любишь?
– Люблю, конечно.
– Обними меня.
Она прижимала меня к себе и одновременно щекотала живот. Я задыхалась от смеха. А Инге снова бралась за сигарету и застывала, печально глядя в потолок.
Я знала, почему она грустит.
– Ну что, он все еще с тобой не заговорил?
– Нет.
«Он» – это человек, в которого она была влюблена.
Одной из прелестей жизни было ходить с Инге в laundry, в подвал, где стояли стиральные машины. Я смотрела, как крутится белье в барабане, а Инге тем временем смотрела на незнакомого мужчину, который курил и ждал конца своей стирки.
Наверняка он был холостяк, потому что сам себе стирал. Инге казалось, что этот безукоризненно одетый серьезный американец лет тридцати похож на Роберта Редфорда.
Она заметила, в котором часу он обычно спускается в подвал, и каждый раз сама появлялась там в это время. Ни одна женщина не наряжалась так, как она, чтобы идти в прачечную.
– Заметит же он меня в конце-то концов! – говорила она.
Она рассчитывала все так, чтобы и выйти одновременно с ним. В лифте демонстративно нажимала кнопку «16», чтобы он знал, на каком этаже она живет. Он же с рассеянным видом тыкал в кнопку тридцать второго.
– Дважды шестнадцать – это знак! – вздыхала Инге.
«Ерунда!» – думала я.
– Я уверена, он надевает очки, когда читает, – шептала она. – У него есть такая впадинка на носу.
– Фу, мужчина в очках!
– А мне нравится.
Я разузнала, что человека, по которому она сохнет, зовут Клейтон Ньюлин, и, страшно обрадовавшись, побежала сказать это Инге. Я была уверена, что такое открытие ее сразу излечит.
– Нельзя же любить человека по имени Клейтон! – Для меня это было очевидно.
Но Инге упала на кровать и затянула томным голосом:
– Клейтон Ньюлин… Клейтон Ньюлин… Клейтон… Инге Ньюлин… Клейтон Ньюлин…
Я поняла, что случай безнадежный.
Стоило быть таким возвышенным существом, чтобы втюриться в какого-то Клейтона Ньюлина!.. Что она о нем знала? Что он сам стирает свое белье и надевает очки для чтения… И этого достаточно? О женщины!Родители сняли в часе с четвертью езды от города деревянный домик в лесу, и мы нередко проводили там выходные и часть каникул.
Чем замечательна Америка: едва выезжаешь за город, как оказываешься в глуши; только что, секунду назад, вокруг стояли высокие дома, и вдруг ничего. Совершенно нетронутая, девственная природа. Выходишь из машины, и кажется, что ты за тысячу миль от всякой цивилизации.
Инге не желала туда ездить: не за тем она вырвалась из своей бельгийской деревни, чтобы снова забиваться в лес, к тому же она не могла рисковать – вдруг упустит момент, когда Клейтон Ньюлин решится наконец постучаться в дверь.
А мы с Жюльеттой обожали Кент-Клиффс – так называлось это местечко. По ночам в нашей комнатке было отчетливо слышно, как возятся лесные звери и скрипят деревья, и мы в сладком ужасе прижимались в постели друг к дружке.
Вместе мылись под плохо работающим душем: из него лилась то ледяная вода, то кипяток, этакая водная русская рулетка (штуковина, будоражившая наше воображение).
Мы устраивали себе развлечения: например, я старалась приурочить приступы неукротимой жажды к самому вечеру. Жюльетта шлепала меня по налитому водой животу, из него доносился ниагароподобный плеск, и мы обе покатывались со смеху.
Днем мы ходили на полуразрушенное ранчо и ездили на лошадях, которых давал нам сонный хозяин. Его жена научила нас самым азам: как садиться в седло и как управлять. Этого хватило, чтобы мы верхом катались по лесу. Летом самым большим удовольствием было купаться вместе с лошадьми в озере. Мы садились им на спину без седла и направляли в воду. Они заходили все глубже, пока – вот он, кайф! – не отрывались от дна и не принимались плыть, шевеля ногами и высоко задирая морды. Тогда надо было изо всех сил цепляться за шею, чтобы удержаться.
Зимой все засыпало толстым, в метр и больше, слоем снега. Лошади шли по самым глубоким местам. Нам было так хорошо, что мы испуганно переглядывались.
Мы действительно боялись, хотя плохо понимали чего. Когда столько счастья сваливается на голову, жди недоброго. Но этот постоянный смутный страх только подстегивал меня.
Обострялся еще больше и вечный голод. Я старалась урвать куски побольше. Пыхтела, сгребала в охапку весь мир. Снег мне тоже хотелось съесть, и я изобрела снежный шербет: выжимала сок из нескольких лимонов, добавляла сахар и джин, выбирала в лесу местечко, где снег был особенно глубокий, чистый и рассыпчатый, выливала туда свою смесь и, вооружившись ложкой, ела сколько влезет. Когда я приходила домой, грудь у меня горела от талого снега, а в крови бродило несколько граммов алкоголя.Во французском лицее в Нью-Йорке произошла неприятная история: сразу десять одноклассниц влюбились в меня. Я же отвечала взаимностью только двоим. Получалась сложная математическая задача.
На школьном дворе все бы еще как-то обошлось, но дело осложнялось ежедневной церемонией перехода через дорогу. В полдень все ученицы лицея обедали в столовой, а потом их отпускали на целый час погулять в Центральном парке, очень большом и красивом. Понятно, что это было лучшее, долгожданное время дня.
Чтобы попасть в божественное место, мы должны были построиться парами и длинной процессией, не позоря лицей, перейти отделявшую школу от парка улицу.Для этого все выбирали себе пару – с кем пройти за руку несколько метров. Я ходила по очереди то с одной, то с другой из моих лучших подруг: с француженкой Мари или со швейцаркой Розлиной.
Однажды сердобольная Розлина поведала мне о страданиях обездоленных:
– Многие девочки хотят идти в парк за руку с тобой.
– Но я хочу ходить только с тобой и с Мари, – ответила я без всякой жалости.
– Они очень мучаются, – прибавила Розлина. – Коринна так плакала.
Я засмеялась: глупо проливать слезы по такому пустячному поводу. Но Розлина была другого мнения:
– Хорошо бы ты иногда давала руку Коринне или Каролине.
Так в гареме любимые жены советуют султану привечать и других, заброшенных, поступая так то ли из жалости, то ли из осторожности – ведь положение избранных неминуемо навлекает всеобщую неприязнь.
На другой день я милостиво объявила Коринне, что пойду через улицу в паре с ней. Сказано – сделано: после обеда, когда стали строиться, я подошла к ней, с сожалением поглядывая на Мари и Розлину: мало того что они были моими любимицами, но и руки у них были мягкие и нежные, не то что пухлая лапа Коринны.
И это еще ничего по сравнению с радостными воплями, которыми Коринна оглушала меня целый день. Мое прикосновение было для нее великим завоеванием, событием вселенского масштаба, которым она хвасталась без умолку.
Целое утро она орала во все горло:
– Она поведет меня за руку!
А потом до вечера повторяла:
– Она вела меня за руку!
Я не предполагала, что этот смешной эпизод будет иметь далеко идущие последствия.
Назавтра я пришла в лицей и застала дикую сцену: Коринна, Каролина, Дениза, Николь, Натали, Анник, Патрисия, Вероника и даже обе мои фаворитки лупили друг друга как сумасшедшие. Мальчишки наслаждались этим зрелищем и считали очки.
Я спросила у Филиппа, что происходит.
– Все из-за тебя, – усмехнулся он. – Ты, кажется, вчера ходила за руку с Коринной. А теперь они все хотят идти с тобой. Девчонки такие дуры!
Ничего не скажешь, он был прав: девчонки – страшные дуры. Я засмеялась и присоединилась к зрителям-мальчишкам. Меня очень забавляло, что все это побоище разыгралось из-за чести две с половиной минуты подержаться за мою руку.
Но скоро мне стало не так весело. Соперницы уже не просто таскали друг друга за волосы или пинали ногами, драка пошла всерьез. Кто-то получил увесистую затрещину, кого-то ткнули пальцем в глаз, одну из моих любимых подружек чуть не изуродовали в этой свалке – как будто сцепились игроки в регби.