Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Биография голода. Любовный саботаж

Нотомб Амели

Шрифт:

Такое вторжение смерти в жизнь испугало меня. Мне требовалось много любви, чтобы утешиться. И я, точно феодал, облагающий непосильными налогами обескровленный народ, требовала от своих близких нечеловеческой любовной дани, вымогала чуть ли не с ножом к горлу.

Они и сами, по доброй воле, готовы были все отдать, но мне этого казалось мало. Из мертвой Инге любви больше не выжать. И мои ожидания обратились к маме, самой ласковой из женщин.

Я вешалась ей на шею:

– Мамочка, люби меня.

– Я тебя люблю.

– Люби меня сильнее.

– Я тебя очень люблю.

– Нет, еще сильнее.

– Я люблю тебя так сильно, как только можно любить своего ребенка.

– Люби меня еще больше!

И однажды мама вдруг увидела, что ее обнимает монстр. Увидела людоеда, которого она породила, воплощение ненасытного голода, с его огромными глазищами, и этот лютый голод требовал пищи.

Наверно, какая-то темная сила толкнула маму сказать нечто такое, что многие сочтут жестокостью, но это было сказано с необходимой твердостью и оказало решающее влияние на всю мою последующую жизнь:

– Если ты хочешь, чтобы я любила тебя еще больше, понравься мне.

Я возмущенно взвыла:

– Нет! Ты моя мама! Я не

должна тебе нравиться! Ты должна меня любить!

– Такого не бывает. Никто никого любить не должен. Любовь надо заслужить.

Это меня сразило. Ничего хуже мне никогда не доводилось слышать: оказывается, я теперь должна буду понравиться собственной матери. Мне придется заслуживать ее любовь, и любовь других людей тоже!

Значит, недостаточно прийти и потребовать, чтоб меня любили. Значит, я не божество. И значит, мне вовсе не причитаются по праву те фараонские порции любви, в которых я нуждаюсь. Это обилие следствий меня подкосило.

Ничего себе задача: понравиться маме… Как это сделать? Я понятия не имела.

А главное – заслужить любовь! Я чувствовала себя как английское августейшее семейство, которому вдруг велели бы платить налоги: как это?! Разве все не обязаны любить меня?

Кроме того, я же знала, что меня не устроят скромные дозы любви. А чтобы заслужить непомерные, нужно будет лезть из кожи вон.

Предстояло свернуть горы. И я догадывалась, что мне придется в жизни попотеть. Время эту догадку подтвердило.

От одной только мысли о таком тяжком труде я заранее устала.

К счастью, у меня перед глазами была Жюльетта. Ее любили бесконечно и без всяких условий.

Жюльетта была восхитительна. Она писала стихи, уснащенные неудобопонятными эпитетами. Вплетала в свои длинные волосы цветы. Подмалевывала глаза и школьный дневник. Ее любили лошади. Она прекрасно пела. Она дралась на дуэли с одним мальчишкой из класса, который отсек ей палец. Она умела печь блины, подбрасывая их на сковородке. Она дерзила взрослым.

Ослепительное создание!

Родители хвалили ее за то, что она читала Теофиля Готье. Это подсказало мне идею, как понравиться маме.

Я решила стать не по возрасту начитанной. Прочла «Отверженных». Какая книга! Мне пришлась по вкусу история о Козетте, которую мучило семейство Тенардье. Затаив дыхание, следила я за тем, как Жавер охотится на Жана Вальжана.

Начала я читать для того, чтобы мной восхищались. А вышло так, что стала восхищаться сама. Это оказалось упоительным занятием. От восхищения легче дышалось и покалывало в пальцах.

Чтение было постоянным источником восхищения. И я принялась много читать, чтобы побольше восхищаться.

Нью-йоркская жизнь была непрерывной чередой удовольствий.

Сплошная, бесконечная радость. Но мы с Жюльеттой давно поняли: все это временно, таков закон. Как только бельгийский МИД решит, мы поедем, куда пошлют.

Поэтому надо наслаждаться на всю катушку. В какую бы страну отца ни перевели, такой сногсшибательной больше не будет, нигде не будет столько виски и ночных увеселений.

Я влюбилась в Сьюзен Фаррелл, тогдашнюю американскую звезду балета. У нее была потрясающая пластика. Я ходила на все ее спектакли. А однажды дождалась ее за кулисами, чтобы купить балетные туфельки, в которых она танцевала. Она сняла их со своих крохотных ножек прямо под моим обожающим взглядом, надписала мне на память и поцеловала меня.

Я заметила, что, несмотря на разницу в возрасте, у нас с ней одинаковый размер. Вероятно, от постоянного хождения на пуантах ее большие пальцы скрючились. Я благоговейно надела туфельки и носила только их. На пуантах ходила по лицею. Теперь-то ясно, что она чокнутая, говорили мальчишки.

Оборачивая вокруг голеней завязки туфель Сьюзен Фаррелл, я как будто чувствовала прикосновение ее ног к моим, и по телу пробегала дрожь восторга.

На уроках я смотрела в глаза учительнице и делала вид, что очень внимательно, как прилежная ученица, слушаю ее. А сама думала только о том, что туфельки моей богини плотно облегают мои ступни. И утопала в блаженстве.

Летом отец повез нас в «додже» посмотреть американский Запад.

Я думала, что знаю значение слова «громадный». Но чтобы по-настоящему понять его смысл, надо проехаться из конца в конец Соединенных Штатов в автомобиле, когда целый день катишь по дороге и не видишь ни одного человека.

Бескрайние пустынные просторы; поля, такие большие, что кажется, их никто не обрабатывает; прерии, раскинувшиеся до горизонта; горы, уходящие в небо; глухие деревушки, позабытые Богом и людьми; мотели, населенные зомби; деревья, такие старые, что вся наша жизнь для них лишь мгновение; Калифорния и Сан-Франциско, куда мы попали в мой десятый день рождения. Этот город, с его причудливыми спусками и подъемами, мостом «Золотые ворота» и ассоциациями из «Головокружения» [12] на каждом углу, я сразу полюбила всей душой. Он стал для меня родным.

Десять лет – зенит моей жизни, возраст зрелого детства. Счастье мое было беспредельно, но вместе с ним разрасталась тревога – я слышала вдали зловещий колокольный звон. До тайных бурь пубертата было еще далеко, но призрак отъезда маячил все настойчивее.

Это был мой последний год в Нью-Йорке. Двенадцать месяцев – и все. Привкус близкого конца придавал особую терпкость всему, что меня окружало, будил во мне лирическую, щемящую тоску. Ностальгический оркестр уже настраивал инструменты.

Отцу сообщили, что будущим летом его переведут в Бангладеш. Впервые в жизни он будет назначен послом. Он очень обрадовался этому, а еще больше тому, что наконец-то уйдет из ООН, где ему было так скучно.

Мы заранее знали, что Бангладеш, самая бедная страна в мире, будет полной противоположностью Нью-Йорку. В профилактических целях я удвоила порции виски. Предусмотрительность никогда не мешает.

Я слишком привыкла к тому, что жизнь – это сплошное наслаждение, приправленное спиртным, украшенное балетом и расцвеченное мюзиклами на фоне небоскребов Манхэттена.

Лучше было не думать о крайней нищете страны, в которую нам предстояло попасть.

Мы с Жюльеттой дружно пустились в загул. В прошлые годы на Хэллоуин мы без особых затей изображали ведьм или гейш. На этот же раз, в честь последнего в нашей жизни Хэллоуина, Жюльетта нарядилась тамплиером в стиле модерн,

а я – марсианской пагодой. Мы бродили по темным улицам, горланя дикие песни и нападая с мечом на прохожих.

Жюльетта решила, что надо потратить в Нью-Йорке все наши скудные сбережения.

– В Бангладеш, – сказала она, – будет нечего покупать!

Мы разбили свои копилки и пропивали содержимое по барам, заказывая айриш-кофе, виски со льдом и коктейли с такими названиями, что язык сломаешь. А дома еще добавляли зеленого шартреза, который сестра пышно именовала абсентом. Инге угощала нас сигаретами, от которых мы становились еще раз в пять пьянее. В лицее меня мутило с перепоя.

– Вот это жизнь! – говорили мы хором.

Отъезд из Нью-Йорка означал разлуку с лучшими подругами. Мари и Розлина стали мне вдвое милее. Мы клялись в вечной любви, обменивались кровью, ногтями, волосами.

Прощание было долгим, как в опере, – оно растянулось на месяцы. Мы восхваляли свой пыл, сокрушались по поводу неизбежной разлуки, рассказывали, какие жертвы принесем друг для друга («когда ты уедешь, я больше никогда в жизни не буду есть фисташкового мороженого»), выискивали в книгах громкие слова, достойные надвигающейся трагедии («…что народится ночь и снова в вечность канет…» [13] ), сцеплялись ногами под столом во время уроков.

Мари и Розлина говорили, что останутся безутешными вдовами. Будут носить по мне траур и посыплют головы пеплом. По доброте своей я их заранее жалела и заклинала дружить между собой, чтобы жизнь без меня была не так мучительна. Пусть в память обо мне хранят верность друг другу.

Всю эту чушь я городила совершенно серьезно. Расписывала маме, как страшно будут страдать мои бедные подруги, когда я их покину. Вместо ответа мама повела меня на «Cosi fan tutte» [14] . Мне очень понравилось, но намека я не поняла. Потому что я-то и правда собиралась любить их до гроба.

Однажды вечером, когда я в очередной раз заливала неукротимую жажду, глотая воду стакан за стаканом, мама, молча наблюдавшая за мной, вдруг взяла меня за руку, не дав поднести стакан ко рту:

– Хватит.

– Но я хочу пить!

– Нет. Ты выпила пятнадцать стаканов за четыре минуты. Лопнешь.

– Не лопну я. Я умираю от жажды.

– Ничего, пройдет. А сейчас достаточно.

Гнев вскипел во мне, как цунами. Накачиваться водой было для меня отрадным священнодействием, и это никому не мешало. Не было ничего приятнее этого занятия, которое доказывало, что бывает на свете поистине неистощимая щедрость. В мире, где все строго отмерено, где самые большие порции казались мне жалкими крохами, единственным доступом к бесконечности была вода, открытый кран соединял меня с вечностью.

Не знаю, можно ли считать болезнью тогдашнюю мою гидроманию. По-моему, это скорее свидетельствовало о телесном здоровье и выражало на физиологическом уровне тягу к абсолюту.

Мама напрасно боялась, что мой переполненный живот лопнет, – она плохо знала детский организм, устроенный как сквозная труба. Вода, которую я выпивала, так быстро прокатывалась по моему внутреннему водопроводу, что уже через пять минут я усаживалась в уборной и все вытекало струей целых десять минут. Жюльетта восторженно улюлюкала, а для меня это было одной из радостей жизни.

Взорвалась я от злости. Меня отлучали от воды, от моей стихии, запрещали то, что составляло мою суть. Ярость обрушила плотины и хлынула наружу.

Впрочем, я быстро успокоилась. Придется, значит, и этой страсти уйти в подполье – вот старый верный способ, уже позволивший мне наедаться сладостями, пить спиртное и выделывать разные штучки (кто бы мог подумать – такая смирная бельгийская девочка!).

Подпольная деятельность все ширилась.

Инге оставалась в Нью-Йорке, уезжать из города, где рухнули ее надежды, она не желала.

Она и отвезла нас в один несчастный день летом 1978 года в аэропорт.

Я была сама не своя от горя. Это был не первый конец света в моей жизни. Но привычка к таким потрясениям не вырабатывается, только накапливается боль.

Я вцепилась в Инге так, что меня отрывали от нее силой. Любимые подружки посылали воздушные поцелуи сквозь стеклянную перегородку. Мне было плохо, я не находила себе места.

Жюльетта взяла меня за руку. Я знала, что ее смятение равняется моему.

Самолет. Взлетная полоса. Нью-Йорк исчезает из виду. Отныне он – часть страны Никогда. Смерть и руины у меня в душе. Как жить дальше?

Но сметливая сестрица достала из сумочки какую-то фляжку:

– Это вода из Кент-Клиффса.

Я смотрела на сокровище во все глаза. В Кент-Клиффсе мы провели немало счастливых ночей. Эта вода убережет нас от всех напастей. Мы увозили с собой волшебный эликсир.

Бангладеш в 1978 году была одной длинной улицей, переполненной умирающими людьми.

Но нигде я не видела столько энергичных людей, с такими горящими глазами. С этим пылом и умирали. Неистребимый голод горячил бенгальцам кровь.

Мы жили в каком-то убогом бункере, но у нас была еда – высшая роскошь.

Основное и единственное ежедневное занятие местного населения состояло в борьбе за угасающую жизнь.

Моим родителям было по сорок лет – самое время, чтобы засучить рукава и испытать свои силы в трудной работе. Поле деятельности было огромно, и отцу удавалось сделать невероятно много.

Мне было одиннадцать лет, и я еще не умела по-настоящему сочувствовать. Толпы умирающих только нагоняли на меня ужас. Я ощущала себя как певица сопрано, попавшая на поле кровавой битвы: она сознает, что ее голос не соответствует обстановке, но при всем желании не может изменить регистр. В таком случае лучше молчать.

Я и молчала.

Так же вела себя сестра. Нам, в нашем привилегированном положении, не стоило и рта открывать. Чтобы просто выйти на улицу, надо было набраться духу и приготовиться: мысленно заслонить глаза щитом.

Но и за щитом они оставались уязвимыми. Я словно получала кулаком под дых при виде ходячих скелетов со страшными, неестественными культями, выпирающими зобами, опухшими руками и ногами, но невыносимее всего был голодный вопль, звучавший в каждом взгляде и не заглушаемый шторами опущенных век.

Я возвращалась в бункер, изнемогая от ненависти, которая не относилась ни к кому в отдельности и изливалась на все вокруг, при том что изрядная доля оседала во мне.

Я начала ненавидеть голод, любой: свой собственный и чужой – и всех, кто способен его испытывать. Ненавидела людей, зверей, растения. Только камни были непричастны. И мне хотелось стать камнем.

Поделиться с друзьями: