Блудное художество
Шрифт:
Устин встал с лавочки.
– Ты куда? Сиди, смуряк.
– Яшеньку обмыть.
– Сиди, говорю. Сам обмою.
– Нет. Мне должно… я виновен…
– Свалишься в колодезь - вытаскивать не стану.
Устин все верно рассчитал - он не проявил должной сноровки, не сумел обучить товарища верному пониманию православия, даже ни разу не отстоял с ним вместе службы. А ведь Яшка прислушивался к словам Устина, позволял говорить с собой о вере! И, выходит, если Скес сейчас угодил в ад кромешный, то виновник - вот он… во всю жизнь этого греха не замолить…
С большим трудом Устину удалось поднять из старого колодца
И это было совершенно незнакомое лицо.
– Федя! Федя!
– закричал Устин.
– Чудо! Чудо свершилось!
В тот миг он был уверен, что его искреннее душевное раскаяние как-то способствовало подмене - вместо покойного Скеса явился некий иной покойник. А для чего - уже не суть важно.
Но Федька был не столь возвышенного образа мыслей.
– Хотел бы я знать, кто ж тогда тебя по башке треснул, - сказал он.
– Поди лучше, встань на набережной, а я встану у Устьинского переулка - почем знать, не по Солянке ли наша телега поедет.
Телега и впрямь прибыла по Солянке. Неведомо чье тело погрузили на нее, укрыли рогожей, Устин с Федькой сели сбоку и поехали, причем Федька развлекал Устина преданиями из жизни мортусов - ему очень живо вспомнилось, как он в этих же краях разъезжал в черном дегтярном балахоне, в колпаке с прорезями для глаз и с железным крюком для таскания зачумленных покойников.
Когда Архарову доложили, что вместо Скесова тела в мертвецкую доставлено какое-то совершенно постороннее, он только вздохнул. Как будто мало было Рязанскому подворью забот - еще и убийство в трех шагах от Воспитательного дома…
Федька доложил подробности, но они ничего не объясняли. Опустевший домишко, признаки отчаянного бегства хозяев, тело в колодце - ну, что из этого выжмешь?
– Возвращайся туда, обойди соседей, может, чего подскажут, - велел Архаров.
– Заодно и про Скеса.
– Скес жив, - уверенно сказал Федька.
– С чего ты взял?
– Не может так быть, ваша милость, чтобы в одном месте и в одно время - сразу два покойника. Раз был тот, в колодезе, то Скес, выходит, жив.
Архаров усмехнулся - это был занятный довод, из тех, которые ему нравились.
– Ну, ищи живого Скеса!
– приказал он.
Близился вечер - летний вечер, когда впору бы прогуляться по остывающим от жары улицам или хоть выти в сад посидеть, а не слушать чтение важных бумаг и донесения полицейских о том, что на Ходынском лугу-де среди бела дня пытались украсть хорошие доски, погрузить их на телегу и вывезти.
Ходынский луг казался Архарову неким живым существом, наподобие зародыша в яйце. Зреет там себе, зреет, поглядим еще, каково явится, когда треснет скорлупа! Чем ближе был назначенный срок праздника - тем тревожнее делалось обер-полицмейстеру. И кабы срок был совсем точно определен! Государыня по неизвестной причине назвать-то его назвала, десятое июля, но с оговоркой: все-де может перемениться, ибо она не совсем здорова.
А капитан-поручик Лопухин с просьбой обратился: представить его государыне. Как будто до того, в Санкт-Петербурге, этим озаботиться не мог! Вот тоже незадача… и ведь ясна лопухинская хитрость: коли будет представлен московским обер-полицмейстером,
то уже первая ступенька образуется к изрядному чину в петербуржской полиции. А как его преподнести? Да и вообще - преподносить ли?Вот послал Господь гостя…
Архаров уже додумался посоветоваться с княгиней Волконской, которая знала свет и его правила, когда дверь кабинета приоткрылась.
– Ваша милость, там человек от господина Захарова, - сказал Клашка.
Человека впустили, это оказался пожилой лакей, и привез он записку от своего барина. Отставной сенатор просил господина обер-полицмейстера жаловать в гости. Архаров по природной своей подозрительности первым делом подумал о Дуньке. Но тут же вспомнил, что Захаров тяжко болен, уже соборовали, так что ему не до приключений шалой мартонки.
Отставной сенатор был Архарову чем-то симпатичен. Опять же - уступил картины по сходной цене и не жался, не торговался, как третьей гильдии купчишка. Лакею было сказано, что через час-полтора гость прибудет. Так и получилось.
О болезни Захарова можно было догадаться уже по тому, что мостовая перед его домом была устлана соломой - чтобы грохот фур и экипажей не тревожил умирающего.
Гаврила Павлович лежал в чистой постели, но запах в его спальне был малоприятный. Хотя и курильница стояла в углу - дорогая, мейсенского фарфора, который в чем и можно было упрекнуть - так разве в подставках, подражающих уральскому малахиту, и окна были приоткрыты, и стояла на консоли ваза с красиво собранным, в подражание нарисованным на посуде, букетом - розы с невозможным количеством отогнутых лепестков и еще какие-то мелкие цветы, неизвестные обер-полицмейстеру.
– Входите, садитесь, сударь, - тихо сказал отставной сенатор, указывая на кресло.
– Умирание есть процедура малоприятная для сердобольных визитеров, но я долго вас не задержу.
– Да Бог с вами, Гаврила Павлович, - отвечал смущенный такой прямотой Архаров.
– И не из таких хвороб выкарабкиваются, доктор Воробьев мне сказывал…
– Доктор ваш Воробьев кричать на меня изволил, как баба на торгу, добра желая.
– Да, он таков.
– А потому кричал, что помочь бессилен. Николай Петрович, я прошу вас исполнить некую комиссию.
Захаров достал из-под подушки толстый и длинный кошель. Удалось это не сразу, и движения были для него мучительны.
– Не сочтите за труд, откройте нижний ящик, - сказал он, показывая на туалетный столик.
– Вытащите его вовсе. Переверните вверх дном… да не смущайтесь, люди уберут…
Архаров высыпал на ковер превеликое множество мелочей, перевернул ящик и увидел приспособленный снизу к его дну большой конверт из толстой коричневой бумаги - такая была в ходу и в полицейской конторе.
– Там купчая на домишко, - продолжал Захаров.
– Будьте любезны, отвезите деньги и купчую к метреске моей, Фаншете. А на словах передайте, что иных подарков пусть не ждет. Более попросить некого, тут же родне моей донесут, а в вас я, сударь, уверен. Сколько-то она на эти деньги сумеет прожить, а из дома на Ильинке ей придется съехать, он лишь по август месяц оплачен. Жаль, вольную я горничной ее, Агашке, дать не успел, не догадался. Может, успею.
Архаров молча смотрел на больное, худое, пожелтевшее, измученное лицо былого красавца и щеголя, остроумца и вольтерьянца. Захаров и точно умирал. Утешать было бы нелепо.