Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Большая грудь, широкий зад
Шрифт:

Серые глазки Гэн Ляньлянь вмиг стали змеиными:

— А коли не справиться — что поделаешь, поищите себе работу в другом месте, — ледяным тоном заявила она. — Может, эта ваша добренькая учительница подыщет вам чёрную чиновничью шапку. [215]

— А если взять дядюшку охранником на ворота или ещё кем-нибудь? — встрял Попугай.

— Помолчи лучше! — окрысилась на него Гэн Ляньлянь. — Он твой дядюшка, а не мой! У меня здесь не богадельня.

— Кто же режет осла после того, как смолото зерно… — промямлил Попугай.

215

Чёрные головные уборы носили чиновники в Древнем Китае.

Гэн Ляньлянь запустила в него чашкой с кофе. Глаза засверкали желтизной, и она, разинув рот, заорала:

— Вон! Вон! Оба вон отсюда! Лучше не выводите меня, не то изрублю на куски и орлам скормлю!

У Цзиньтуна аж сердце захолонуло.

— Смертию повинен, невестка, виноват, виноват, — затараторил он, сцепив руки перед собой. [216] — Только не серчайте на племянника. Ухожу, ухожу. Вы меня кормили, одевали, всё верну. Буду утиль собирать, пустые бутылки сдавать, накоплю…

216

Традиционный жест уважения и повиновения.

— Гляди,

какие амбиции! — съязвила Гэн Ляньлянь. — Да ты полный болван, такие — кто за титьку, как ты, цепляется — хуже собак живут! Я на твоём месте давно бы на кривом дереве повесилась! Вот ведь посеял пастор Мюррей драконово семя, а выросла блоха на верёвочке. Нет, тебе и до блохи далеко, она хоть прыгает на полметра. Клоп ты, а может, и не клоп, скорее вошь — вошь белая, три года не кормленная!

Безжалостные, как нож мясника, речи Гэн Ляньлянь искромсали его в кровавые клочья. Зажав уши руками, Цзиньтун кубарем вылетел из Центра и понёсся как угорелый. Не помня себя, забежал в камыши. Там торчали не срезанные в прошлом году стебли; уже поднялась новая поросль в полчи высотой, и, забравшись туда, он на время оказался отрезанным от внешнего мира. Высохшие жёлтые листья шуршали под ветерком, а от влажной земли тянуло горечью новых ростков. Казалось, сердце вот-вот разорвётся от боли. Он упал на землю, колотя измазанными в глине руками по своей неразумной голове и причитая по-старушечьи:

— И зачем ты только родила меня, мама! Зачем вырастила такого никчёмного человека, как я, почему сразу не утопила в поганом ведре! Мама, я всю жизнь не человек и не призрак. Надо мной смеются и взрослые и дети, мужчины и женщины, живые и мёртвые… Не хочет больше жить твой сын, мама, уйти хочет из этого мира! Отвори очи, правитель небесный, порази молнией своей! Разверзнись, мать сыра земля, уготовь место, чтобы упокоить меня. Не могу я больше, мама, когда все поносят и тычут пальцами…

Он изнемог от слёз, но на холодной земле долго не полежишь, пришлось подняться. Высморкал покрасневший нос, вытер лицо. Он выплакался, и на душе полегчало. С камыша свисало старое гнездо сорокопута, а между стеблями скользил полоз. Цзиньтун замер, поздравив себя с тем, что змея не заползла ему в штаны, когда он валялся на земле. Птичье гнездо напомнило про птицеводческий центр, а при взгляде на змею вспомнилась Гэн Ляньлянь. Он со злостью пнул гнездо ногой. Но оно было прикреплено к стеблю конским волосом — он и гнездо не сбил, и сам чуть не свалился. И всё равно — оторвал его руками, швырнул на землю и стал топтать, подпрыгивая и выкрикивая:

— Птичий центр поганый! Вот тебе, растопчу на мелкие кусочки, сучий потрох!

От расправы с гнездом он распалился ещё пуще. Нагнулся и сломал камышину, порезав при этом ладонь острыми листьями. Не обращая внимания на боль, поднял камышину вверх и бросился вдогонку за полозом. Тот стремительно скользил меж лиловыми стеблями молодых побегов.

— Гэн Ляньлянь, змея подколодная! — Он занёс камышину над головой. — Сейчас покажу тебе, как смеяться надо мной! Жизнью за это заплатишь! — И с силой хряснул по змее. Попал он или нет, но та мгновенно свернулась клубком, угрожающе подняла голову в чёрных полосках и зашипела, высовывая язык и не сводя с него недобрых глаз, серых с белизной. Он аж похолодел, волосы встали дыбом. Собрался было ударить ещё раз, но, заметив, что змея приближается, с криком «Мама!» отбросил своё оружие и бросился прочь, не обращая внимания на листья камыша, секущие лицо и глаза. Остановился, чтобы перевести дух, лишь оглянувшись и убедившись, что змея не преследует его. Руки и ноги ослабели, голова кружилась, живот подвело от голода. Вдалеке в лучах солнца ослепительно сверкала высокая арка ворот центра «Дунфан», и до самых облаков разносились крики журавлей. Ещё вчера в это время он ел второй завтрак. Сладкий привкус молока, аромат хлеба, дух свежеприготовленных перепелов и фазанов… Он уже начал сожалеть о своём опрометчивом поступке. И чего он убежал из Центра? Ну развёз бы подарки — разве это повредило бы его репутации? Шлёпнул себя по щеке — не больно. Шлёпнул ещё раз — чувствуется. Потом двинул так, что аж подпрыгнул от боли, щека загорелась.

— Эх, Шангуань Цзиньтун, болван ты болван, — выругался он вслух. — Всё репутацию берёг, а только бед себе нажил!

И тут ноги сами повели его к птицеводческому центру. «Истинный муж должен уметь применяться к обстоятельствам, как говорится, уметь растягиваться и уметь сгибаться. Так что давай, покайся перед Гэн Ляньлянь, извинись, признай, что был неправ, попросись обратно. Да и о какой потере лица можно говорить в такой ситуации? Лицо, репутация — это лишь богатенькие могут себе позволить. Ну обозвали тебя клопом — так ты ведь не стал им? И в вошь не превратился, когда тебя вошью обругали». Так, осыпая себя упрёками, сетуя, прощая себя, вразумляя, уговаривая и поучая, он незаметно очутился у ворот.

В нерешительности он ходил перед ними туда-сюда. Несколько раз уже собирался было войти, но в последний момент отступал. Ну да, конечно, у истинного мужа слово не воробей. Если здесь не богадельня, пригреют в другом месте. Хорошая лошадь на потравленном лугу не пасётся. Умирать с голоду, но не склонять головы, не прятаться от ледяного ветра, даже замерзая. Не хлебом единым, как говорится. Хоть и в нужде живём, силы воли хватает. «С начала времён смерти не избежал никто, верность моя воссияет вовеки в анналах истории». [217] Он перебирал одно речение за другим, чтобы собраться с духом, но, сделав несколько шагов, поворачивал обратно. Так и метался. «Вот бы столкнуться у ворот с Попугаем Ханем или Гэн Ляньлянь!» Но заслышав крик Попугая, он спешно юркнул за дерево. Так и простоял у ворот, пока солнце не закатилось за горы. Задрав голову, увидел льющийся из комнаты Гэн Ляньлянь мягкий свет, и душа исполнилась печали. Смотрел долго, но в голову ничего умного так и не пришло, и, волоча свои длинные ноги, он потащился в сторону оживлённых городских улиц.

217

Из стихотворения Вэнь Тяньсяна (1236–1283), военачальника и поэта династии Сунн. Попав в плен к монголам, отказался служить захватчикам. Символ патриотизма и добродетели.

Видимо, тянуло на запах съестного, и он сам не понял, как очутился на улочке, где шла вечерняя торговля местными деликатесами. Когда-то здесь набирал учеников и обучал боевым искусствам мастер ушу Комета Гуань, а теперь тут был обжорный ряд. Лавки по обе стороны улочки ещё открыты, над входом мигают неоновые вывески. Торговцы поджидают клиентов, прислонившись к косякам дверей и ловко сплёвывая шелуху арбузных семечек. Но заходят в лавки немногие, привлекает сама улочка. На позеленевших каменных плитах стоит вода. Тёплый свет от протянутых на скорую руку по обеим сторонам улочки гирлянд с большими красными абажурами играет на мокрых плитах зеленоватыми бликами. Лица уличных торговцев — все в белом, в высоких колпаках — отливают маслянистым блеском. Иероглифы на большом щите гласят: «Молчание — золото. Ртом здесь жуют, а не разглагольствуют. Промолчи и награду получи». «Вот уж не думал, что правила снежного торжка возродятся на улочке закусочных». В розовой от красных фонарей дымке продавцы обращались к покупателям мимикой и жестами, и вся улочка казалась таинственной и нездешней. В этой странной, но весёлой атмосфере — не розыгрыш и не шутка — порхали стайки ярко разодетых парней и девушек — в обнимку или держась за руки, но строго соблюдая запрет на разговоры. То здесь поклюют, то там, и всё — продавцы и покупатели — относятся к этой игре со всей серьёзностью. На этой безгласной улочке Цзиньтун почувствовал себя уютно, как дома, и позабыл

на время про голод и пережитые днём унижения. Казалось, это молчание уничтожило все барьеры между людьми. Самое главное — взять себя в руки, чтобы язык перестал навлекать неприятности, а стал органом, у которого одна конкретная функция. И он зашагал дальше по скользким каменным плиткам.

Для стоящей неподалёку обнявшейся парочки молодая девушка с тонкими чертами лица готовила в кипящем масле больших тёмно-красных раков с длинными клешнями. Раки, блестевшие как лакированные, ползали в стоящем перед ней большом пластмассовом тазу. Многозначительным взглядом она подозвала Цзиньтуна. Он глянул на ценник и торопливо отвернулся. В кармане завалялся всего один юань — даже клешни не купишь. Чуть дальше, в освещённой красным светом корзине, поблёскивали змеи. Они были живые, хоть и свернулись кольцами, как мёртвые. За большим, покрытым клеёнкой столом сидели четверо полицейских в штатском. Выражения лиц миролюбивые, без какой-либо «готовности дать отпор противнику». Хозяину здесь помогала скуластая девушка с впалыми глазами, в синем платке — а может, молодая женщина, потому что при размашистых движениях грудь у неё колыхалась, как лянфэнь, [218] чего не бывает с упругими грудками девственниц; она разделывала змей на деревянной доске. Живые змеи в её руках вели себя как мёртвые, и она будто забыла про их ядовитые зубы. Не глядя нашаривала змею в корзине, как морковку, вытаскивала, клала на доску и одним ударом отсекала голову. Потом вешала змею на гвоздь, бралась за кожу обеими руками и стягивала её, как чулок. Неуловимым движением вскрывала на доске эту ещё шевелящуюся голую палку, вынимала жёлчный пузырь, удаляла позвоночник и бросала тушку хозяину, смуглому толстяку, который орудовал ножом за большим столом. Тот сначала отбивал тушку обухом ножа, потом остриём мгновенно нарезал на тонкие, как бумага, прозрачные ломтики. В это время девица успевала разделать ещё пяток змей. Теперь она вынимала из кипящего котла ломтик за ломтиком и поставила перед полицейскими целую горку. Они переглянулись с одобрительными ухмылками, подняли тяжёлые кружки с пенистым золотистым пивом, со звоном сдвинули их и осушили. Цепляя палочками ломтики змеи, макали их в горячую воду и отправляли в рот.

218

Лянфэнь — желе из крахмала, подаётся с соусом, чаще всего летом.

Поглядывая по сторонам, Цзиньтун миновал продавцов жареных перепелов и воробьёв, доуфу со свиной кровью, пирожков с жареной рыбёшкой, каши «бабао ляньцзы чжоу», [219] крабов в вине, супа из овечьих потрохов, блинчиков с ослятиной, говядины в соевом соусе и тушёных бараньих яиц, пельменей «танъюань» [220] и супа с клёцками «хуньтунь», жареных кузнечиков, цикад, червей шелкопряда, пчёл… Еда из самых разных мест собралась здесь под вывеской деликатесов дунбэйского Гаоми. От такого широкого выбора дух захватывало. Пару десятилетий назад он и не слыхивал, чтобы кто-то осмелился есть змей. А нынче, говорят, сын Фан Баньцю на спор завернул змею в блин вместе с зелёным луком и, макая в свежеприготовленный бобовый соус и запивая гаоляновым вином, схрупал с таким смаком, что за ушами пищало. На позеленевших плитках узкой улочки люди тёрлись плечами и спинами, сталкивались, но из-за обета молчания были чрезвычайно дружелюбны. Слышалось лишь шкворчание масла в котлах, стук ножей о разделочные доски, чавканье да отчаянные крики птиц, которых тут же и резали.

219

Бабао ляньцзы чжоу — Рисовая каша с семенами лотоса и сухофруктами.

220

Танъюань — сладкие пельмени из клейкого риса, обычно с начинкой, подаются в бульоне.

Смешавшись с жителями нового города, которые пришли сюда, чтобы перекусить и поиграть в немых, Цзиньтун вдоволь насмотрелся на вкусную еду, навдыхал чудесных запахов. В конце концов выяснилось, что чашка чая из большого чайника с кривым носиком стоит как раз один юань. Он подошёл к посвистывающему чайнику поближе, ощущая горьковатый аромат чая, и тут вдруг заметил Одногрудую Цзинь. Она сидела неподалёку с каким-то светлолицым мужчиной средних лет, и они ухаживали друг за другом, накалывая кусочки жареных лягушачьих лапок на бамбуковые зубочистки и отправляя в рот один другому. При виде таких нежностей он просто оторопел. Опустив голову, юркнул в сторону и спрятался за столб, обклеенный ворохом рекламных объявлений, приглашающих лечиться от венерических болезней. В глаза и нос пахнуло аммиаком, и стало ясно, что тут мужчины справляют малую нужду. Он стоял в тени, а Лао Цзинь было видно очень хорошо. Похожий на кочан цветной капусты тюрбан на голове, волосы чёрные, блестящие: может, крашеные, а может — парик. Под покровом ночи и пожилая выглядит моложе, а косметикой можно и из уродины сделать красотку. Вот Лао Цзинь и сияет под нежным светом красных фонарей, как серебряный таз. Пухлые красные губы, грудь вперёд, корсет торчит, как балдахин императорского кортежа, — гулящая баба, да и только. Полюбуйтесь, как старается подать себя, смотреть тошно! Дрянь крашеная! Гуляет старуха — стяжает позор, дочь станет шлюха, сын будет вор. Про себя он крыл её и в то же время страшно завидовал этому светлолицему. В это время кто-то царапнул его по ноге когтистой лапой. Он подумал, что это кошка, но, опустив голову, увидел молодого инвалида с огромными чёрными глазами и шеей как у страуса; тот передвигался на руках, как Сунь Буянь. Инвалид протянул маленькую руку со скрюченными пальцами, глядя жалобно и с надеждой. Сердце у Цзиньтуна заныло — в этом полутёмном, безгласном мире оно размякло, как клейкий пирожок. Даже нищий инвалид не хочет нарушать правила ночного торжка! Растроганный, Цзиньтун почувствовал, что не может отказать этому юноше, ещё более несчастному, чем он сам, и после некоторого колебания подал ему зажатую в руке бумажку. Тот поклонился, развернулся и пошлёпал к большому чайнику с кривым носиком. Когда нищий наливал себе чай, Цзиньтун почувствовал запоздалое сожаление. Лао Цзинь сидела на прежнем месте, и он не смел выйти из своего укрытия. Чтобы убить время и из действительной потребности, он встал к бетонному столбу и начал поливать его. Не успел он закончить свои дела, как чья-то большая рука крепко ухватила его сзади за плечо. Это была седовласая старуха, и её суровое лицо говорило, что для неё нет разницы между мужчинами и женщинами. На руке — красная повязка, на груди — удостоверение санинспектора, выданное городским управлением здравоохранения, на плече — потрёпанная кожаная сумка. Она ткнула пальцем в надпись на стене: «Справлять нужду запрещается!» Потом указала на беджик, на повязку, помахала у него перед носом растопыренной ладонью, вытащила из сумки квитанцию и сунула ему в руки. «Штраф за отправление малой нужды в неположенном месте — пять юаней. Данная квитанция документом отчётности не является». Цзиньтун похлопал себя по карманам и развёл руками. На каменном лице старухи ничего не отразилось — исключения для него явно не сделают. Он поспешно поклонился, сомкнув руки перед грудью, и постучал себя кулаком по голове в знак того, что раскаивается и больше не будет. Старуха холодно взирала на его спектакль. Полагая, что уже прощён, он собрался было проскользнуть мимо, но она преградила ему дорогу. В какую сторону он ни пытался прорваться, старуха везде оказывалась на его пути и тянула к нему руки. Он указал на карманы, предлагая ей поискать самой. Старуха мотала головой, давая понять, что в карманы не полезет, но руки не убирала. Наконец Цзиньтун с силой оттолкнул её и рванул вдоль тёмной стены. Криков вслед ему не было, лишь заливался свисток.

Поделиться с друзьями: