Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Борис Рыжий. Дивий Камень
Шрифт:

В пандан написано и это:

До утра читали Блока. Говорили зло, жестоко. Залетал в окошко снег с неба синего как море. Тот, со шрамом, Рыжий Боря. Этот — Дозморов Олег — филолог, развратник, Дельвиг, с виду умница, бездельник. Первый — жлоб и скандалист, бабник, пьяница, зануда. Боже мой, какое чудо Блок, как мил, мой друг, как чист. Говорили, пили, ели. Стоп, да кто мы в самом деле? Может, девочек позвать? Двух
прелестниц ненаглядных
в чистых платьицах нарядных, двух москвичек, твою мать.
Перед смертью вспомню это, как стояли два поэта у открытого окна: утро, молодость, усталость. И с рассветом просыпалась вся огромная страна. («До утра читали Блока…», 1997)

Дозморов сказал в эссе «Премия „Мрамор“»:

Это благодаря тебе, мальчику со свердловской окраины, блоковская музыка победила все прочие поэтические шумы и стала главной мелодией в эфире русской поэзии прошлого столетия. Это благодаря тебе она закрыла какофонический век, который когда-то открыла с железным скрежетом. Это благодаря тебе я понял и полюбил Блока — лучшего поэта XX века. Это благодаря тебе я стал поэтом, во всяком случае, надеюсь, что стал им или скоро им стану.

На почве Якова Полонского — на его кавказской лирике — Рыжий с Дозморовым выстроили игру — не в солдатики, но в офицеры царской армии, с поручиком в центре, «в духе Дениса Давыдова». Поручик сменил лейтенанта фронтовой плеяды советских поэтов. «Памяти Полонского» (1998):

Мы здорово отстали от полка. Кавказ в доспехах, словно витязь. Шурует дождь. Вокруг ни огонька. Поручик Дозморов, держитесь! Так мой денщик загнулся, говоря: где наша, э, не пропадала. Так в добрый путь! За Бога и царя. За однодума-генерала. За грозный ямб. За трепетный пеон. За утончённую цезуру. За русский флаг. Однако, что за тон? За ту коломенскую дуру. За Жомини, но всё-таки успех на всех приёмах и мазурках. За статский чин, поручик, и за всех блядей Москвы и Петербурга. За к непокою, мирному вполне, батального покоя примесь. За пакостей литературных — вне. Поручик Дозморов, держитесь!

То же самое, та же игра — с Леонтьевым или Пуриным, но уже в пространствах всей отечественной поэзии от Державина и Батюшкова до самих себя. В стихи впущена эдакая изысканность, и на пишмашинке как нарочно ломается буква «х».

Дабы не было никакой двусмысленности, Рыжий, автор альманаха «Urbi», отдельно и неполиткорректно касается темы, в ту пору дразнящей:

Разломаю сигареты, хмуро трубочку набью — как там русские поэты машут шашками в бою? Вот из града Петрограда мне приходит телеграф. Восклицаю: «О, досада!», в клочья ленту разорвав. Чтоб на месте разобраться, кто зачинщик и когда, да разжаловать засранца в рядовые навсегда, (на сукна зелёном фоне орденов жемчужный ряд), в бронированном вагоне еду в город Петроград. Только нервы пересилю, вновь хватаюсь за виски. Если б тиф! «Педерастия косит гвардии полки». («Разломаю сигареты…», 1998)

Ничего особенно нового в той офицерской игре не было — совсем недавно, в перестроечные времена, и сладостный тенор Александр Малинин (между прочим, изначально земляк-свердловчанин) источал шлягер о поручике Голицыне, воскресли и запелись старые (1920) стихи белогвардейского поручика Арсения Несмелова «Каждый хочет любить — и солдат, и моряк» в исполнении Валерия Леонтьева, и поручик Лермонтов навсегда был на виду и на слуху, и близкие предшественники в поэзии — недавно молодые Тимур Кибиров с Бахытом Кенжеевым или Львом Рубинштейном, Сергей Гандлевский с Дмитрием Александровичем Приговым — обменивались посланиями в духе приблизительно XIX века.

Стихотворство 1970–1990-х купалось в возможности поговорить на языке предков из не очень отдаленного прошлого — стилизаций седых времен на струнах Средневековья не было: этим занимались поэты шестидесятых,

в частности питерец Виктор Соснора на материале «Слова о полку Игореве».

В девяностых Тимур Кибиров написал книгу «Памяти Державина», а Максим Амелин занялся наследием графа Хвостова.

Два поэта, эти или те, — не два ли тополя на берегу Пряжки? Поэты ходят парами.

Некой парой оказались в поэтическом пейзаже Рыжего Кушнер и Рейн. Раньше, до новых времен, в шестидесятых — семидесятых, Александра Кушнера критика сводила с Олегом Чухонцевым по принципу «интеллектуальной поэзии» (и такая была!), и Кушнер не напрасно посвятил Чухонцеву одну из лучших своих вещей — «Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…».

Новые времена перегруппировали поэтов, ныне у Петербурга два виднейших певца, живые классики, к ним и стремился Рыжий. Правда, на этом пути стояла несколько иная пара: Бродский — Рейн, и в конечном счете Рыжий предпочел Рейна: «Последние стихи Рейна мог бы сочинить Иосиф Александрович, будь он чуточку не душевнее, а человечней и, следовательно, талантливей», а в середине девяностых Кушнер и Рейн были теми именами, к которым влекло неумолимо. Еще восемнадцатилетним он отправил стихи тому и другому (без последствий).

Правда, сам Рыжий поначалу (в письме Кушнеру) выстраивал триаду Кушнер — Рейн — Бродский, и он был по-своему прав. «…Вы, Рейн, Бродский… Воюют только эпигоны, Ваши и Бродского. Мне кажется, вы части одного целого, громадного чего-то».

С Кушнером отношения, начавшиеся в 1995-м, складывались прекрасно, но в мае 2000 года получилось нехорошо. Рыжий явился в кушнеровский дом под градусом, ему — не понимая ситуации — хлебосольно предложили выпить водки, что он и сделал, а потом зарвался, стал фамильярничать (предложил хозяйке дома выйти за него замуж, это шутка), Кушнер по телефону вызвал поэта Михаила Окуня («Вы курируете Рыжего?»), Окунь и гостящий у него Дозморов приехали, Кушнер наскоро проводил их из дому, дав денег на такси, даже с избытком, не зная конъюнктуры цен в таксомоторном бизнесе.

Были и извинения, и прогулки по Таврическому саду, и книги с автографом, и отзывы в печати, вполне комплиментарные. Были и стихи. Такие:

Столичный бард мне сухо говорил, Что я стихи дурные сочинил, А я ему почти не возражал, И как я возразить мог в самом деле, Учитывая то, что Слуцкий жал Ему однажды руку в ЦДЛе. Я пожимал плечами: нет так нет, Он был, конечно, неплохой поэт, Но я его ни разу не читал, А Слуцкий на меня наводит скуку. Но года не прошло с тех пор, и руку Мне Александр Семёныч Кушнер жал. 1997

А также такие:

Александр Семёнович Кушнер читает стихи, снимает очки, закуривает сигару. Александр Блок стоит у реки. Заболоцкий запрыгивает на нары. Анненского встречает Царскосельский вокзал. Пушкин готовится к дуэли. Мандельштама за Урал увозит поезд, в окне — снежные ели. Слуцкий выступает против Пастернака, Пастернак готов простить его, а тот болен. Боратынский пьёт, по горло войдя во мрак. Бродский выступает в роли мученика. Александр Семёнович смотрит в окно — единственный солдат разбитого войска, — отвечая жизнью за тех, в чьей смерти вы виноваты. 1997 (?)

Слуцкого младой автор ругнул просто так, из лихости. У него будет случай самооправдаться, ведя речь от лица специфического персонажа:

До пупа сорвав обноски, с нар сползают фраера, на спине Иосиф Бродский напортачен у бугра — начинаются разборки за понятья, за наколки. Разрываю сальный ворот: душу мне не береди. Профиль Слуцкого наколот на седеющей груди! 1999
Поделиться с друзьями: