Борис Рыжий. Дивий Камень
Шрифт:
Иное дело — Бродский. Его город мятется, сумбурно меняется, отказывается от статики:
…а Петербург средины века, адмиралтейскому кусту послав привет, с Дзержинской съехал почти к Литейному мосту…Фактически это сам Бродский съехал в 1955-м почти к Литейному мосту, в пышно-каменный дом Мурузи, где некогда обитала, среди прочих, чета Мережковских, о чем пятнадцатилетний подросток мог еще и не знать, да и про генерала Рейна, владевшего домом до революции, вряд ли ему было известно. Да и Дзержинский оказался рядышком — «Большой дом» КГБ. До 1972-го они соседствовали по принципу «сосед — друг человека». Именно здесь этому «Рыжему» начали делать карьеру.
В январе 1996 года Бориса Рыжего, как многих, постигло потрясение, вызванное уходом Бродского («На смерть поэта»):
Дивным светом иных светил озарённый, гляжу во мрак. Знаешь, какВряд ли Петербург ощущался Рыжим как город-призрак — напротив, это был целостный ансамбль, пламенно яркий и скульптурно законченный. Язык Бродского — прежде всего петлистый, многоверстный синтаксис, порожденный противостоянием обольшевиченному городу и расхристанному миру, — новый поэт не мог наследовать по причине окраинного происхождения и той смешанной речи, что настигала его не только во дворе, но лилась отовсюду, в том числе из радиоэфира — известной песенкой, допустим, с ее мещанско-пролетарской спецификой:
Вот эта улица, Вот этот дом, Вот эта барышня, Что я влюблен.И вот эта улица залетает в стихи о Блоке («Над головой облака Петербурга…»).
В самых лучезарных вторчерметовских снах Боря не смог бы увидеть ни этого пышно-каменного дома, ни прямой дороги из дому по улице Пестеля до храма Спаса-на-Крови, ни поворота направо на Моховую, к журналу «Звезда».
Бродский в юности знался с Николаем Рубцовым. Борис наверняка помнил, что вдоль берегового гранита Невы ходил и Рубцов. Казалось бы — другой литлагерь, другая улица, другой конец русского стихотворства. Но Рыжий не отворачивался от других. Сам был частично такой же, откуда-то издалека.
Но связь этих улиц-концов не пресечь. У Бродского в 1962 году — ему двадцать два — появилась вещь замечательная (очевидным образом перекликающаяся с «Лесным царем» Гёте — Жуковского):
Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам, вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам, вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну, освещенный луной, и ее замечая одну. Гулкий топот копыт по застывшим холмам — это не с чем сравнить, это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить, там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей, где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей. Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах, возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах, мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу, говоря сам с собой, растворяется в черном лесу. Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, — не отыщется след, даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет, все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать. Кто там скачет в холмах… я хочу это знать, я хочу это знать.Чуть не сразу — то ли в 1963 году, то ли в 1964-м Рубцов откликается:
Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны, Неведомый сын удивительных вольных племен! Как прежде скакали на голос удачи капризный, Я буду скакать по следам миновавших времен… Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность И сам председатель плясал, выбиваясь из сил, И требовал выпить за доблесть в труде и за честность, И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил! И быстро, как ласточка, мчался я в майском костюме, На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке, А мимо неслись в торопливом немолкнущем шуме Весенние воды, и бревна неслись по реке… Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно Во мгле над обрывом безвестные ивы мои! Пустынно мерцает померкшая звездная люстра, И лодка моя на речной догнивает мели. И храм старины, удивительный, белоколонный, Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, — Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей! О, сельские виды! О, дивное счастье родиться В лугах, словно ангел, под куполом синих небес! Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица, Разбить свои крылья и больше не видеть чудес! Боюсь, что над нами не будет таинственной силы, Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом, Что, все понимая, без грусти пойду до могилы… Отчизна и воля — останься, мое божество! Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды! Останься, как сказка, веселье воскресных ночей! Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы Старинной короной своих восходящих лучей!.. Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье И тайные сны неподвижных больших деревень. Никто меж полей не услышит глухое скаканье, Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень. И только, страдая, израненный бывший десантник Расскажет в бреду удивленной старухе своей, Что ночью промчался какой-то таинственный всадник, Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей…Борис Рыжий не открывал тему окраины. Это уже было до него. Друг Рубцова, Анатолий Передреев, при жизни (1932–1987), надо сказать, большой буян, красавец и горемыка, сказал как спел:
Околица родная, что случилось? Окраина, куда нас занесло? И города из нас не получилось, И навсегда утрачено село. Взрастив свои акации и вишни, Ушла в себя и думаешь сама, Зачем ты понастроила жилища, Которые ни избы, ни дома?! Как будто бы под сенью этих вишен, Под каждым этим низким потолком Ты собиралась только выжить, выжить, А жить потом ты думала, потом. Окраина, ты вечером темнеешь, Томясь большим сиянием огней, А на рассвете так росисто веешь Воспоминаньем свежести полей. И тишиной, и речкой, и лесами, И всем, что было отчею судьбой… Разбуженная ранними гудками, Окутанная дымкой голубой!Во многом окраинные стихи писал и Олег Чухонцев («Я из темной провинции странник»). Кушнер предлагал Рыжему познакомить его с Чухонцевым еще и потому, что тот возглавлял отдел поэзии в «Новом мире». Что-то удерживало Бориса, он считал, что спешить не надо, всему свой час.
Ни малейших признаков традиционного почвенничества у Рыжего не найти днем с огнем. Было другое, то, о чем сказал Лермонтов («Родина», 1841):
Проселочным путем люблю скакать в телеге И, взором медленным пронзая ночи тень, Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, Дрожащие огни печальных деревень. Люблю дымок спаленной жнивы, В степи ночующий обоз И на холме средь желтой нивы Чету белеющих берез. С отрадой, многим незнакомой, Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно; И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков.То, что гениально повторил Некрасов в малоизвестном шедевре «Дома — лучше!» (1868);
В Европе удобно, но родины ласки Ни с чем несравнимы. Вернувшись домой, В телегу спешу пересесть из коляски И марш на охоту! Денек не дурной, Под солнцем осенним родная картина Отвыкшему глазу нова… О матушка Русь! ты приветствуешь сына Так нежно, что кругом идет голова! Твои мужики на меня выгоняли Зверей из лесов целый день, А ночью возвратный мой путь освещали Пожары твоих деревень.Эти-то мужички-мужики в другом обличии и населяли Вторчермет Бориса Рыжего.
Много ли у Рыжего стихотворений о Петербурге или тех, что с ним связаны так или иначе? В общем-то немало, если считать по годам;
1994:
Трубач и осень
«Уток хлебом кормила с руки…»
«Я скажу тебе тихо так, чтоб не услышали львы…»
Бледный всадник
Над красивой рекой
«Словно уши, плавно качались полы…»
Трубач на площади Было в Петербурге
«Мой ангел, запомни меня на фоне фонтана…»
1995:
«Это — мраморный старый фонтан…» Петербург («…Фонари — чья рука…»)
За чугунной решёткой
«…Дайте руку, неведомый друг…»
«Штукатурка отпала…»
Летний сад Музыкант и ангел
«Уток хлебом кормила с холодной руки…»
Этюдики
Скверик с фонтаном
Вот чёрное
Фотография
Первый снег
1996:
Вдоль канала
Царское Село
Бар «Трибунал»
Петербург («…Распахни лазурную шкатулку…»)