Брилонская вишня
Шрифт:
Я прищуриваюсь. Медленно тянусь к молнии на платье сзади, но и тут она меня останавливает:
– Одежду снимите в бане. И поживее, у нас не так много времени, и комендант за этим тщательно следит!
– Как вас зовут? – вдруг тихо протягиваю я.
Немка медлит секунду, но сурово отвечает:
– Я думаю, об этом вам обязательно расскажут.
– И все-таки?
– Марлин Эбнер, вторая надзирательница женского барака.
«И как же тебя взяли в надзирательницы?», – успеваю подумать я и плетусь за ней из сарая под мерный топот шагавших сзади.
Вычищенная улица, красиво обработанные
– Чего вставайт?! Чего останавливайться?! Чего смотрейт?! Arbeiten, arbeiten, arbeiten!
Они отрываются от зрелища с большой неохотой. Вздыхают, утирают взмокшие волосы и продолжают махать метлами, оглядываясь на надзирателей.
А мне почему-то жутко любопытно: кто здесь все это построил? Неужели немцы? Да не могли они за пару месяцев такую крепость создать. Захватили? А вот это уже возможно. Ведь только русский человек сколотит настоящую крепкую баню из свежих бревен, внутри которой все блестит золотом и пахнет смолой да запаренными березовыми вениками.
Но вениками нас не парят. Дают одну растрепанную мочалку на всех, черный обмылок да два таза воды. Мол, что хотите с этим – то и делайте.
И мы, бабы, друг друга без слов понимаем. Отбрасывая ненужные вопросы вроде «А сколько человек до нас мылось этой мочалкой?», мы намыливаем ее по очереди, по очереди и трем себя, по очереди моемся в первом тазу. Из второго окупываемся, но тоже по очереди, экономно. Я так и не успела попить, да и очередь к первой лохани выпала мне позже всех, когда вся вода уже мыльная и мутная была.
Надеваем выданные рубашки с юбками (немцы почему-то не сочли нужным дать нам нижнее белье) и выходим. Хоть и немного, но чистоту ощущаем. Кожу больше не щиплет, да и голова не чешется. Вот только пить неимоверно хочется, от голода в глазах темнеет…
Первая, кого я вижу – Марлин. Она ждет нас возле бани и уже собирается куда-то вести.
– Простите, нас будут кормить? – спрашиваю я, переступая с ноги на ногу.
– Время ужина у рабочей силы уже прошло. Но, думаю, комендант разрешит покормить вас вне срока.
– А воды дадут?
– Я этим не распоряжаюсь. Все вопросы к коменданту.
Как же я могу задать ему вопросы, если не знаю даже, как он выглядит? Наверное, все-таки покормят. Иначе… иначе придется жевать сено и запивать своими же слезами.
– Идемте за мной, – говорит Марлин. – Нужно проверить вас на заболевания и записать имена. С завтрашнего дня приступите к работе.
И я плетусь за ней… не в ожидании чуда, побега или милосердия. Не в ожидании объяснений, поблажек и поощрений. И даже не в ожидании теплой кровати, уютного барака и добрых соседей.
Но в ожидании ломтя мягкого хлеба и одной-единственной кружки воды.
Глава 5
В детстве я любила размышлять по поводу предстоящего взросления.
Какой я буду… ну, скажем, лет в тридцать? Или в сорок? Или в сорок пять, как мамка?
Красивой тетенькой
в кашемировом пальто и шляпке. С сумочкой и туфлями на высоких каблуках, которые громко цокают, соприкасаясь с землей. Ветер будет раздувать мой шелковый шарф, а я смеяться и подтирать кончиком пальца в перчатке помаду, что имела вольность забраться за контур губ.Или я буду такой же, как мамка – полной, в холщовом фартуке, умеющей изумительно готовить и выплясывающей танго каждый вечер. А днем – пропадающей в огороде или на покосе, под агрессивной жарой и злорадно ухмыляющимся июльским солнцем.
Или я буду… никакой?
Навечно застывшей шестнадцатилетней девочкой, которую посадили в этот лагерь, словно в консервную банку… и законсервировали в этой банке внешность, поведение. Надежды о будущем и мечты.
Я уже чувствую, что буду здесь сморщенной помидоркой на дне банки с засолом. Все еще вкусной, но уже выжатой и совсем несвежей.
Если буду вообще.
Если мне позволят быть.
Теперь даже на жизнь я должна спрашивать разрешение у незнакомых людей.
Марлин сидит за столом и выводит на свежей бумаге текст. Я заглядываю в тетрадь. Наверху синеет мое имя, написанное на немецком.
Эта страница посвящена мне. Эта, как и десятки таких же в толстой пыльной тетради. Тетради – лишь одной, одной из многих, которые разрывают полки шкафов. И каждый лист каждой тетради – человек. Чья-то биография, записанная небрежной немецкой рукой.
Так ли я представляла свое будущее?
– Сколько тебе лет? – спрашивает Марлин, выстукивая кончиком перьевой ручки по столу.
А я моментально пытаюсь сообразить, какой возраст мне назвать лучше всего, чтобы получить хоть элементарное сострадание и какие-то поблажки. Хотя бы от Марлин.
– Ну? Сколько? – торопит она.
Я вздыхаю и сдаюсь:
– Шестнадцать.
Марлин пишет.
– Происхождение?
– Пролетарская семья.
– Да нет же! Национальность!
Тут я быстро смекаю, что вот она – лазейка к благодушному отношению.
– Я… Наполовину русская, наполовину украинка, но… Еще у меня есть немецкие корни.
Она поднимает глаза:
– Что?
– Правда. Честное слово. Мои дальние родственники – коренные немцы.
Марлин морщится, и я мгновенно замолкаю. Встряхивает желтыми кудрями. От нее так насыщенно пахнет печеными яблоками, сладкими яблоками, яблочными пирожками…
– Шить умеешь? – внезапно говорит Марлин.
Я на секунду замираю.
Шить я умею. В школе посещала кружок «Умелые руки», где меня обучили хитростям любой уважающей себя девушки. Но стоит ли об этом говорить?
– Нет.
– Научишься. Будешь кроить одежду для рабочих. У нас всего две швеи, а рабочих стало вдвое больше. Завтра я выдам тебе материалы.
– У меня будет рабочее место?
– Барак твое рабочее место. И процесс я буду контролировать лично.
Марлин замолкает. Вдруг взмахивает рукой, будто опомнясь.
– Санитары тебя осмотрели? – спрашивает, а я чувствую, как краснею.
Да, меня осматривали. И я не хочу об этом ни вспоминать, ни рассказывать. Надеюсь, что, если не буду думать, все забудется, как страшный сон. Слишком унизительно и позорно, чтобы кто-то еще знал об этом факте моей биографии.