Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Британский союзник 1947 №38 (271)
Шрифт:

Почему молчат игумновские мужики, у которых избы с соломенными крышами, у которых в хлевах вялые овчишки, зашлепанные коростой коровенки? Потому что где-то там, в лесах, по болотам, может быть, идут сюда сейчас Кроваткин и Розов, а рядом с ними Ефрем Оса, да Симка, да Срубов. Вот почему они лишь вздыхают затаенно, когда он начинает речь о землях лиц нетрудового пользования — о землях Кроваткина и Розова, Срубова и Жильцовых. Потому, что в руках бандитов маузеры и винтовки, гранаты и бомбы, ножи и спички.

Они натужно смотрят в пол: и братья Кузьмины, Евдоким и Михаил, и Никишин, и даже председатель Игумновского

сельсовета Кирилл Авдеев. Как-никак, а у него четверо детей. Что сделают всего два коммуниста — он да начальник почтовой конторы Огарышев? Два нагана, да еще винтовка с наганом у Филиппа Овинова, волостного милиционера на Игумново и Ченцы.

Афанасий знает, почему угрюмы середняки и бедняки и почему смачно пускают табачный дым под черный потолок богатеи — все эти заводчики, владельцы терочных и сушилок, владельцы паточных заведений, устроенных пока в тайных местах, в ригах. Потому что есть пугало на власть за их налоги, конфискации и контрибуции, за гарнцевые сборы...

Чадит лампа. Вонючая керосиновая гарь душит горло. Блеют тоскливо заморенные ягнята в этой бедняцкой, расшатанной и потому быстро остывающей под ветром избе. А с улицы взъяривается однорядная гармонь с колокольцами, так называемая «фиста». Мимо окон — деревенская молодятина, отпрыски заводчиков. Девки в шубах и «ротондах», с куньими да бобровыми воротниками, парни в офицерских полушубках, в распашных лисьих тулупах. Речитативом по стеклам, по головам сбившихся мужиков, по председателю, который застыл посреди избы с зажатой в кулаке яростью:

Перестань, собацка, лаять, Ой-да перестань, собацка, выть, Дай-ко, дай-ко с миленьким побаять, Дай-ко, дай-ко с миленьким побыть.

И, ободренный этой частушкой, поднимается мужичок из последних рядов, из табачного дыма, похожий на горбатого, с тихим и вместе с тем властным голосом, один из местных заправил — заводчик Ксенофонтов.

— Обсудили мы тут промеж себя и решили отказаться от сельпосевкома. На кой нам ляд еще один комбед. Крестьянину ничего, а с крестьянина — все.

А в дверях, в толкотне, другой толстосум, тоненьким голоском и вроде доброжелательно:

— Хорошо еще, товарищ комиссар, что весточку никто не подал в лес. А то бы они пожаловали с бубенцами, под расписными дугами.

И совет «добрый»:

— Не ездил бы один-то. Пусть Колоколов сторожит тебя, раз положено ему. А то пристрелят, а на нас осадный налог за сочувствие к зеленым.

Улыбается Зародов, хотя мышцы рук сводит судорога, хотя под глазами наливаются круги, как у тяжело больного человека. Отвечает насмешливо:

— Вот потому и не тронут меня, раз на вас лишние налоги положат. Знают это и берегут ваши запасы. Им самим, глядишь, понадобятся.

Остаются в избе несколько человек. Они сидят на лавках, наперегонки дуются табачным дымом и смотрят, как пьет молоко из глиняной кружки председатель волисполкома. А пьет он с видимым удовольствием, почмокивая, облизываясь, похваливая хозяйку избы. Мол, сладимое, чуть не сливки. Но сидящие видят, что улыбка на лице Афанасия вымученная, кислая. И потому культяпистый мрачный Евдоким Кузьмин робко заводит разговор:

— Ты не сердись, Афанасий...

Только дело тут такое... Хотел бы ты гореть в пожаре?

— Я горел, — отвечает Зародов, отставляя кружку. — В шестнадцатом году в австрийском блиндаже. От пороха стены пошли вдруг огнем средь ночи. Через пламя выскакивали. Хорошо пруд был неподалеку, а то истлели бы все.

— Ну, пулю пустят...

— И пули во мне были, — опять нехотя произносит Зародов, думая при этом о чем-то другом, глядя невидяще на Кузьмина, на председателя сельсовета Кирилла Авдеева. — В госпитале лежал с одной. Доктора говорили, что вроде как жилу перебила около сердца. Мол, чуть левее бы взял дуло австриец, тот, что стрелял в меня, и не приехал бы я к вам на собрание.

Евдоким почему-то ухмыляется криво и невесело — тянет как-то плаксиво:

— У нас тоже раны были, Афанасий... Только ведь, сам знаешь, детей жаль. Заодно с нами в огонь или под пули... Банда не посмотрит.

Банда не посмотрит, и это Афанасий Зародов знает. Но он говорит жестко:

— А как же тогда? Вся Россия стала Советской. Даже Дальний Восток не сегодня-завтра будет революционный и русский. И только в Игумнове остается царствовать власть кулаков и белогвардейцев. Может, мне об этом телеграмму дать в Москву самому Фрунзе или Тухачевскому, с армией чтоб шли сюда.

Мужики молчат, клонят головы. Потом Евдоким опять начинает, кивая головой на окно:

— Говорят, недалеко где-то. Может, и в селе были...

— Вот-вот, — вдруг полошится Кирилл Авдеев. — Это там, в Никульском, спокойно жить. Там волостная милиция, пулеметы даже есть. Мигом и уездная милиция с Антоном Пригорковым во главе. А мы здесь за тридевятым царством. Придут из лесу и будут творить суд средь бела дня... Как бы ты тогда, Афанасий Власьевич?

— Не знаю как, — поднимается из-за стола Зародов. — Только если мы сами не поможем милиции и чоновцам, будет и огонь, будут и пули...

Он опять хвалит хозяйку за молоко и натягивает на себя шинель, подбитую изнутри овчиной, на голову суконный картуз, обматывает шею шарфом. Мужики спешат за ним, но он без слов садится в коляску. Перед тем как дернуть вожжи, говорит многозначительно:

— Телеграмму, я думаю, все же не след посылать в Москву. Москве и без нас дел хватит. Сами справимся.

И едет селом неторопливо. Рука тянет из кардана цинковую банку, мятую, исцарапанную — с фронта, на поле брани поднял. В другом кармане нарезанные полосками страницы старинной поповской книги. Не то, что газета, — дымит, как германский газ, но курить можно... А газеты Афанасий бережет для сельской библиотеки. Будет грамотный народ — читать будут, как жили весной двадцать первого года мужики да бабы в уезде да и у них в Никульской волости.

Едет Зародов по центру Игумнова. Колеса таратайки колыхаются на дутых шинах по кочкам. Никак не насыплет Зародов табак на полоску бумаги. А тут еще на пути вздыбливается дом Матвея Кроваткина, заставляет глазами пересчитать темные окна, длинные сараи, в которых стояли в ряд когда-то им, Зародовым, национализированные тяжеловозы и рысаки. Может, там, за сломанными денниками, прячется сейчас Матвей Кроваткин с карабином в руках. Может, вскидывает даже к плечу приклад, целит в эту коляску без стеклянных дверей теперь, без ее бывшего хозяина Михаила Антоновича Мышкова.

Поделиться с друзьями: