Будущее
Шрифт:
Но теперь над крышами домов старого города Праги, и над башенками Рыбацкого замка в Будапеште, и над мадридским королевским дворцом есть еще сотни крыш – одна над другой; и сады, и трущобы, и купальни, и громадные предприятия, и спальные боксы, и штаб-квартиры корпораций, и стадионы, и бойни, и виллы. Эйфелева башня, Тауэр, Нотр-Дам – все они пылятся под искусственными облаками и имитацией солнца в подвалах новых башен, новых дворцов и новых соборов, сооружений по-настоящему великих и по-настоящему вечных.
Потому что только такие дома заслуживает новый человек. Человек, сумевший взломать собственное тело, переписать свой смертный приговор, прописанный ему тщеславным бородатым экспериментатором в самом ДНК, перепрограммировать
Человек, переставший быть созданием и ставший создателем.
Стена, из которой мы выходим, превращена в панно – на всю ее огроменную площадь нанесено граффити. Наивное, яркое, слащавое: улыбающиеся смуглые богатыри с квадратным подбородками и мыльными пузырями на головах, арийские самки в серебряных комбинезонах, смеющиеся дети с умными взрослыми глазами, легкие прозрачные небоскребы,а над ними – перетекающее в синий космос безоблачное небо, в которое стартуют десятки белых кораблей-альбатросов, изготавливаясь, видимо, прыгнуть через межзвездное пространство к другим мирам, покорить их и навести туда мосты с битком набитой счастливыми человечками Земли.
Между небом и космосом – многометровыми буквами название румяной утопии: «БУДУЩЕЕ».
Черт знает, когда это все намалевали. Давно, наверное – раз еще рисовали, а не пустили на стену проекцию или не поставили экран. Наверное, очень давно, раз еще верили в освоение космоса. Зато точно ясно, что с тех самых пор, как эту идиллию тут изобразили, не чистили ее ни разу – так что теперь граффити покрыто слоем копоти и жира, словно картины средневековых мастеров. Небо посмурнело. Люди, заплывшие жиром веков, выглядят нездорово: скалятся желтыми зубами, таращат желтые белки глаз, и радость их кажется натужной, словно в Освенцим приехал фотограф из газеты и велел всем улыбаться.
Занятно. Модели, которые позировали художнику столетия назад, наверное, ничуть не изменились с тех пор. А их изображения потускнели, закоптились, растрескались. Портретам время не идет на пользу, это еще вечный юноша Уайльд подметил. А нам на время плевать. Мы временем не болеем.
Выход из лифтовой кабины устроен там, где на стене нарисован последний не взмывший еще к далеким звездам космический корабль, и обыгран в меру фантазии автора: двери лифта – двери межгалактического челнока.
Так получается, что вылезаем мы в устаревшем БУДУЩЕМ из корабля, который так никуда и не полетел. И правильно, кстати, сделал.
Не хера там ловить.
А перед нами – настоящее.
Бокс, в который мы попали, метров пятьдесят в высоту и чуть ли не по полкилометра в длину и ширину; точней сказать сложно, потому что насквозь его проглядеть трудно. От пола до потолка громоздятся скрученные из композитных каркасов конструкции, похожие на склад какого-то мегамаркета, на его бесконечные стеллажи и антресоли. И этот скелет, состоящий из столбов и полок, превратился в целый коралловый риф, населенный самой причудливой живностью.
Каждая полка – полтора метра, не разогнуться, одни огорожены хлипкими заборчиками, другие обустроены тонкими разноцветными стенками из всяческого хлама, третьи – голые. И по этим полкам, которых тут миллион, разложен миллион человеческих жизней. Каждая клетушка – чья-то халупа, лавка, ночлежка или харчевня. В воздухе висит пряный туман: пар человеческого дыхания пополам с дымом готовящейся еды, пот пополам со специями, запах мочи пополам с экзотическими ароматизаторами.
Каркасы стоят плотно, от одного можно с разбегу перепрыгнуть к другому. Прыгать не страшно даже на высоте каких-нибудь тридцатых
карликовых этажей: между каркасами повсюду проброшены висячие мостики, налажены канатные дорожки, протянуты какие-то веревки с сушащимся бельем – даже если оступиться, в полете непременно за что-нибудь зацепишься.Облепленные мириадами жилых ракушек, каркасы кишат людьми. Пестрая толпа до отказа набилась на первый уровень, «наземный» - хотя от настоящей земли до него метров триста, и заполонила все остальные. Кипят, не выкипая, лицами галереи, кто-то носится по держащимся на честном слове мостикам, по забранным в решетчатые шахты лестницам прокачивают от пола к далекому потолку вязкую людскую массу. Кажется, что люди барахтаются прямо в воздухе.
Стоит невыносимый гвалт. Миллион человек говорят разом – каждый на своем языке: напевают вслух приклеившуюся к языку попсу, стонут, кричат, хохочут, шепчут, клянутся, плачут.
С последних этажей спускаются на пол десять тысяч лестниц и лесенок, снуют вверх-вниз шаткие платформочки сомнительных подъемников, доставляющие рисковых пассажиров и их странные грузы именно в ту точку этой адовой кутерьмы, которая за каким-то дьяволом им непременно сдалась.
И притом вся конструкция какая-то… не прозрачная, а дырявая – так что виднеется сквозь нее, сквозь решетки, стенки, переходы, балкончики, развешенное для сушки шмотье – нарисованный во весь потолок космос со звездами и аляповатыми сатурнами-плутонами-юпитерами, потому что потолок – продолжение того циклопического граффити, из которого мы вышли, и гордые астронавты с пузырями на головах своими мудрыми и добрыми очами (разве что желтоватыми) с настенного панно созерцают творящуюся перед ними многоэтажную вакханалию – явно в ступоре и явно подумывая, не лучше ли им все же будет свалить в космос.
Привет, люди БУДУЩЕГО. Добро пожаловать в фавелы.
Кажется, что через это столпотворение мне не пробиться даже в одиночку, даже моим фирменным способом. А уж вдесятером, не растерявшись по дороге…
– Клин, – говорит мне из-под аполлоновой маски наш звеньевой, Эл – тот усатый, что наставлял пацанов.
Я даже не слышу его голоса; читаю по губам.
– Клин! – ору я.
Ассиметричный гигант – Даниэль – становится первым. За ним – Эл и пухлый, похожий на бизнесмена Антон, третий ряд – вся наша шпана, еще не успел запомнить, как их по именам, только недавно выпустились, в замыкающей линии – губастый Бернар, лохматый Виктор, Йозеф-витрувианец и я.
– Маршем, – наверное произносит звеньевой.
– Маршем! – повторяю я, надрывая связки.
Мне хочется распихивать толпу локтями, гнать этих бездельников прочь, давить их, но сдавливаю я самого себя – в стальном зажиме, смотрю на Эла, на Даниэля, заражаю себя их хладнокровием. Я – часть звена. Вокруг меня – мои боевые товарищи. Мы с ними – один механизм, один организм. Мне покойно. Я больше никуда не рвусь. Я марширую.
Наше построение танком ползет вперед.
Сначала нам трудно: в этом ведьмином вареве нас замечают не сразу. Но сначала одни чужие глаза спотыкаются о черные вырезы на наших масках, потом еще кто-то прикипает взглядом к мраморным гладким лбам и мраморным застывшим кудрям, к навсегда склеенным губам и к идеально прямым носам, вырубленным из камня.
Разлетается по толпе шепот: «Бессмертные… Бессмертные…».
И она останавливается.
Когда вода остыла до нуля градусов, она может еще и не замерзнуть. Но если в нее положить кусочек льда, реакция начинается тут же, и вокруг, сковывая поверхность, начинает распространяться ледяной панцирь.