Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Будущее

Глуховский Дмитрий Алексеевич

Шрифт:

Так и вокруг нас расползается холод, примораживая бомжей, торгашей, работяг, пиратов, дилеров, воров; всех этих неудачников. Они сперва перестают мельтешить, застывают, а потом поджимаются, пятятся от нас во все стороны, спрессовываются как-то, хотя казалось, что плотней уже стоять нельзя.

А мы движемся все быстрей, рассекая толпу надвое – за нами на ней остается след, порез, который еще долго не срастается, словно люди боятся ступать там, где только что ступали мы.

«Бессмертные…» – шуршит у нас за спиной.

ОТРЫВОК 6 – Детство в лагере

Я закрываю глаза.

Все равно я сбегу отсюда, – слышу я шепот.

– Замолчи и спи. Отсюда нельзя сбежать, – возражает другой, тоже шепотом.

– А я сбегу.

– Не говори так. Ты же знаешь, если они нас услышат…

– Пусть слушают. Мне плевать.

– Ты что?! Забыл, что они сделали с Девятьсот Шестым?! Его в чулан забрали!

Чулан. От этого пыльного, уже столетия назад устаревшего, неуместного в композитном сияющем новом мире слова веет чем-то настолько жутким, что у меня потеют ладони. Я больше никогда не слышал это слово – с тех самых пор.

– Ну и что? – в первом голосе заметно убавилось уверенности.

– Его же до сих пор не выпустили оттуда… А сколько времени прошло!

Чулан находится в самом конце вереницы комнат для собеседований. Дверь в него выглядит так же, как и все остальные двери, но никто не помнит ее открытой. Стены комнат для собеседований сделаны из водоотталкивающего материала, а полы оборудованы стоками в пол. О том, что в них творится, воспитанникам друг другу болтать запрещено, но они все равно шепчутся: когда понимаешь, для чего нужны эти стоки, молчать трудно. Однако, что бы с тобой ни делали в этих комнатах, ты ни на секунду не забываешь о том, что в конце коридора есть дверь в чулан, и боль слабеет в тени страха. Те, кто побывал в чулане, о нем никогда не рассказывают; якобы, ничего не могут вспомнить. А главное, возвращаются оттуда не все. Куда делся отправленный в чулан, не решается спросить никто – любопытных сразу уводят в комнаты для собеседований.

– Девятьсот Шестой не собирался никуда бежать! – вклинивается третий голос. – Его за другое так! Он про родителей говорил. Я сам слышал.

Молчание.

– И что рассказывал? – наконец пищит кто-то.

– Заткнись, Двести Тридцать! Какая разница, что он там нес!

– Не заткнусь. Не заткнусь.

– Ты нас всех подставляешь, гнида! – кричат ему шепотом.

– Тебе что, не хочется знать, кем они были?

– Мне вот не хочется! – снова первый. – Я просто хочу сбежать отсюда, и все. А вы все оставайтесь тут тухнуть навсегда! И ссытесь от страха себе в койку, сколько угодно!

Я узнаю этот голос – решительный, высокий, детский.

Это мой голос.

Снимаю с глаз повязку и нахожу себя в маленькой палате. Спальные нары в четыре яруса вдоль белых стен; по нарам распиханы ровно девяносто восемь детских тел. Мальчики. Все тут или спят, или притворяются. Повязка на глазах у каждого. Все помещение затоплено слепяще ярким светом. Невозможно понять, откуда он идет, и кажется, что сияет сам воздух. Сквозь закрытые веки он проникает с легкостью, разве что окрашиваясь алым от кровеносных сосудов. Надо быть чертовски измотанным, чтобы уснуть в этом коктейле из света и крови. Освещение не гаснет ни на секунду: все всегда должно быть на виду, и нет ни одеял, ни подушек, чтобы спрятаться или хотя бы прикрыться.

– Давайте спать, а? – просит кто-то. – И так до побудки уже всего ничего осталось!

– Вот-вот. Заткнись уже, Семьсот Семнадцать! А если они и правда все слышат?

Я смотрю на Тридцать Восьмого, вихрастого рыжего пацана – он тоже стащил с глаз повязку и зло пялится на меня в ответ.

– Ну ты и ссыкло! – усмехаюсь я. –

А не боишься, что они увидят, как ты теребишь свою…

И тут дверь распахивается.

Тридцать Восьмой как подкошенный валится в койку лицом вниз. Я начинаю было натягивать повязку – но не успеваю. Холодею, застываю, вжимаюсь в стену, зачем-то зажмуриваюсь. Мои нары – нижние, в самом углу, от входа меня не видно, но если я сделаю резкое движение сейчас, они точно заметят неладное.

Я жду вожатых – но шаги совсем другие.

Мелкие, легкие и какие-то нарушенные – шаркающие, немерные. Это не они… Неужели Девятьсот Шестого наконец выпустили из чулана?

Я осторожно разожмуриваюсь, выглядываю из своей норы.

Встречаюсь взглядами со сгорбленным обритым мальчонкой. Под глазами у него черные тени, одной рукой он бережно придерживает другую, неловко повернутую.

– Двести Пятнадцать? – не верю своим глазам. – Ого! Тебя из лазарета выписали? А мы думали, они тебя на собеседовании совсем ухайдокали…

Его запавшие глаза округляются, он беззвучно шевелит губами, словно пытается что-то сказать мне, но…

Я подаюсь вперед, чтобы расслышать его, и вижу…

…застывшую в проеме фигуру.

Вдвое выше и вчетверо тяжелей самого крепкого пацана в нашей палате. Белый балахон, капюшон накинут, вместо собственного лица – лицо Зевса. Маска с черными прорезями. С перехваченным дыханием я медленно-медленно втягиваюсь назад, в свою нишу. Не знаю, видел ли он меня… Но если видел…

Дверь захлопывается.

Двести Пятнадцатый пытается залезть на свою полку – третью снизу, но никак не может этого сделать. Рука у него, кажется, перебита. Я смотрю, как он делает одну попытку, морщась от боли, потом еще одну. Никто не вмешивается. Все лежат смирно, ослепленные своими глазными повязками, притворяясь крепко спящими. Все лгут. Во сне люди храпят, постанывают, а самые неосторожные еще и разговаривают. А в палате стоит душная тишина, в которой единственный звук – отчаянное сопение Двести Пятнадцатого, который пытается забраться на свое место. Ему это почти удается, он хочет закинуть ногу на кровать и неловко поворачивает кисть; вскрикивает от боли и падает на пол.

– Иди сюда, – зачем-то говорю я. – Ляг на мою койку, а я на твоей досплю.

– Нет, – он ожесточенно мотает головой. – Это не мое место. Я не могу. Это не по правилам.

И лезет снова. Потом, бледный, садится на пол и сосредоточенно потеет.

– Тебе сказали, за что тебя? – спрашиваю я.

– За то же, за что и всех, – он криво пожимает плечами.

Взвывает сигнал «Подъем».

Девяносто девять мальчишек срывают с себя повязки и сыплются с нар на пол.

– Помывка!

Все стягивают с себя пижамы с номерами, комкают одежду, зашвыривают ее на свои полки, соединяются в тройную цепь и, пряча в пригоршнях свои стручки, зябко жмутся, дожидаясь, пока не откроется дверь – а потом бледной гусеницей ползут через санитарный блок.

По трое мы проходим через душевую арку и, мокрые, голые, мнущиеся, выстраиваемся в зале. Здесь наша щербатая сотня, и еще одна, и еще – две старших группы.

Вдоль нашей тройной шеренги тяжело шагает старший вожатый. Его глаза так глубоко утоплены в пробоинах зевсовых глазниц, что кажется, будто их там нет вовсе, что маска надета на пустоту.

Поделиться с друзьями: