Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бузина, или Сто рассказов про деревню
Шрифт:

– Милочки мои! касатики-т мои! тихохонько поддевайте-т вилами, не! Сапожищем подавите!

– Нам че, босыми? Как при царской власти? – Лукин, сговорившийся на толоку только за ради мужской солидарности, шебаршил больше для виду – уходил за мешками в избу, долго курил, сидя на кортках, вызывался сгонять за водой на родник, чтобы просмагать рот, отвлекался на проезжающую машину, пытался вести беседы с бабой Ниной, короче, гонял лодыря. Фёдоров, крупный лысый мужик с унылым носом цвета помороженной брюквы, работал истово – ему нравилось поддевать вилами картофельный куст, выворачивая из потаенных глубин картошку. Он восхищенно охал, когда картофелины показывались крупные, гладкие, и качал головой, если вместе с материнкой, сморщенной, а то и сгнившей, выворачивалась картоха мелкая, горохом. Брискин, считавший всякий труд пользой для обуздания страстей в мужском организме, собирал картошку – будто каждый раз кланяясь земле, и орал то «исполать», то «понеже» или «углебати», воображая себя, должно быть, былинным крестьянином. Фёдоров боролся с желанием двинуть локтем в упругий брискинский живот, но отвлекался на картошку. Фёдоров шел по борозде, как котёнок за бантиком, и вилы его ловко входили в потревоженную землю и земля, рассыпаясь, являла Фёдорову иноземный корнеплод, давно ставший, благодаря Петру I, исконно российской культурой. Лукин бегал, не особо усердствуя, за мешками, грохотал ведрами, подобострастно смотрел на бабку Нину, ожидая поощрения в виде стаканчика для «сугреву», все время закуривал, прикрывая ладошками спичку от ветра, и ждал, когда уже, наконец, кончится это бесконечное поле. Накрапывал дождичек, долгий, нудный, от него становилось зябко спине и тоскливо душе, а бабка все никак не говорила – " мальцы, отдых, суши вилы», видимо, желая выжать из мужиков все их, мужицкие, силы. Наконец Фёдоров уткнулся носом в вывороченный комель, означающий то ли конец, то ли начало поля, и, блаженно крякнув, вогнал вилы в землю, сломав черенок. Утирая пот рубахой, он крикнул Лукину, и долго пил из мятого ведра темную, хвойную воду с родника,

и вода падала ему на грудь маленьким водопадом. Брискин, кряхтя, увязая ногами в раскисшей глине, тащил два последние ведра с картошкой, и кричал, что оборыши его, потому как морозцем все одно схватит, и пусть бабка не жадничает. Бабка Нина, пересчитывая мешки, жмотничала, выбирала из кармана тряпицы, и обвязывала горлышки мешков, чтобы ни одна картофелина не пропала. Теперь нужно было оставить этих архаровцев один на один с картохой и бежать нанимать трактор. Мучительно борясь со своей жадностью, бабка Нина подозвала Лукина, дала ему две сложенные пятидесятирублевки и наказала нанять трактор, а сама села на землю, прислонилась спиной к мешку, и, блаженно улыбаясь, ощущая спиной картофельные бугры, засопела. Федоров с Брискиным, не сговариваясь, потянули к себе бабкин короб, и, вытащив на серый Божий свет чекушку, начали прикладываться к ней, отпивая с каждым вздохом все больше и больше…

Соседушки

Семёновна проснулась оттого, что потянуло холодком из-под пола, да так, что крахмальные подзоры зашуршали. Выпроставшись из-под трех ватных одеял, ловко опустила ноги в валенки, потопотала, согреваясь, и поспешила топить печку. Когда спасительное тепло пошло по кухоньке, Семёновна поставила чайник на чугунную плиту, ополоснула лицо, перекрестилась на висящую в красном углу икону Николая чудотворца, зевнула сладко и полезла в холодильник. Ох, недаром по деревне Семёновну кулачихой да буржуйкой зовут! А что? У неё изба самая наилучшая в деревне. Нижние венцы подрубали недавно, полы перекладывали, а крышу покрыли красным железом, и кружевные наличники навесили. У Семёновны дочь зажиточная, а зять и того зажиточнее. «Бандит», – говорят соседки, – «убивец», «мироед», говорят, а что с того? Богатый зять тёще отрада! Вот, бабка и катается сырным шаром по маслу. По стенам обои, на окнах тюль в золотых цветах, а мебель, говорят, аж из-за границы куплена, вот как. Дочка с зятем уехали позавчера, навещали бабу, уважили. Все честь честью. И добра навезли! Не пересчитать, не нарадоваться. Семёновна порыскала глазами – все привезенное из города было в коробочках, баночках, разноцветное, манящее. Только к чему его приложить? Непонятно. Баба достала шмат сала, брусочек маслица, и с жалостью прихлопнула дверцу. Стол, придвинутый к окну, еще хранил следы пиршества – початая бутылка иностранного вина, коробка с надкушенными конфетами да банка с чем-то непонятным, вроде, как сгущенка, но не она. Баба устроилась чаевничать, резала свежий хлеб крупными ломтями, а сало тонюсенькой стружечкой, и была вполне себе довольна. Телевизор бабе привезли еще в тот год – себе новый взяли, бабе старый скинули, ну, благодать! Только вот щелкать кнопками Семёновна так и не обучилась, потому глядела в одну программу. Гомонили там громко, песни пели, плясали на катке, и новости все сообщали. Во входную дверь кто-то стал поколачивать, когда баба уже убирала сало со стола. Обтерев рот, собрала недоеденные скройки 12 хлеба в пакет, перевалилась тяжко, пошла на стук. В сенях маялся старый облезлый кот, орал, когтил обитую дерматином дверь. Чу, чорт несоблазный 13 ! В избу ему, как жа! Но, пока баба налаживала кота, тот и – шмыг, за дверь, в тепло. На крыльце стояла соседка, Егоровна, укутанная по самый нос. Ты че, опунивши 14 – то? А мороз, – Егоровна отодвинула Семёновну и втерлась в сени. Обстучав валенки голиком, зашла в залу. Чаевничашь? – спросила. А тебе, либо, завидки? Садись, и тебе будет. Семёновна торговый чай не признавала, сушила-тёрла кипрей, заваривала густо, дочерна. Сели чаевничать. А что, – спросила Егоровна, – твои уехадши? Да еще нагдысь 15 , обуденком 16 теперь никак – такие дальние края, что ты! – Семёновна глянула на фото дочки с зятем, стоявшее на комоде. Это да, это тебе вот свезло, это прям мёд, а не доча. А то, – гордо сказала Семёновна. Егоровна, допив чай, спросила еще воды – дай горло просмагать 17 , крошки налипши. Попила. Сидят. Семёновна всё оглаживает серебристый цилиндр, похожий на кастрюлю, – вон, что есть! Это чугунок такой современный, не? – Егоровна дышит часто, косит глазом, завидует, думает, как сказать чего едкого, но так, чтобы на дверь не указали. И это зачем такая кастрюля-то? – выдавливает она, наконец. – Такую как в печь усунешь? Ухватом не поддеть? – и, воспользовавшись паузой, быстро разворачивает три конфеты и все три упихивает в рот. Так и сидит, как рыба, глаза пучит. Какая такая печь? – Семёновна губы кривит презрительно, – эта для электричества! Вишь, шнурок? Так его в розетку. Навроде электрочайника. У меня их три. Зять балует, прям и не знаю, чтой-то деньги кидат на ветер, не? Дурное дело, оно, того, – Егоровна шипит сквозь конфеты, – шальные деньги, оне к рукам липнут! Семёновна вынимает очки из кожаного тисненого футлярчика, вешает на нос. Очки с чужих глаз, но красоты немыслимой, со стразами. Бабка нажимает кнопочку, у «кастрюльки» откидывается крышка. Кашу сварю, – гордо говорит бабка, – обучили исключительно! Она насыпает крупу, долго отмеряет воду специальным стаканчиком, добавляет соль, захлопывает крышечку и давит на кнопки. На экранчике, похожем на черно-белый телевизор, выскакивают значки и цифирьки. Наконец, «кастрюлька» пикает и бабки садятся – наблюдать. И что получится? – Егоровна нюхает незнакомый дух, – как в ресторане? А то! – Семёновна гордо подбоченясь, наливает воды в электрический чайник и водружает и его на подставку, – вот! Чудо техники! И никакой тебе печки, никакого тебе газу! Мне еще обещались такую кастрюлечку. Под щти. А либо и борщ. Мне теперь ни дров, ни сажи, я теперь прям как лучше чем в городе! – и она нажимает кнопку чайника. Раздается треск, и электричество гаснет, не выдержав такого расхода. Пока Семёновна тыкается в поисках спичек, Егоровна набивает карманы всем со стола – и конфетами, и печеньем и даже липким мармеладом. Надо ж, – Семёновна сконфужена, – как наша деревенская жизнь под город не способна! И не говори, – Егоровна радуется, – тебе помочь печку-то запалить, или сама? Да незачем, – тянет Семёновна, – мне мой зять дорогой такое подарить обещался, ежели света нет, у меня будет своё электричество, как в городе! Кнопку нажмешь, и все! И хошь телевизор тебе, хошь ланпочки все в люстре зажги, во, как! Пока посижу, обожду… Егоровна до того приходит в расстройство от такой роскоши, что спешно, укутавшись платками, выскакивает в сени – и на двор. Семёновна бежит за ней, крича – испотки-то 18 забыла, невковыра 19 ! Егоровна бежит по тропке, и мелкие соленые слёзки подмерзают на её щеках – вот ведь, кому такое счастье выпадет, а у меня две дуры дочери, нипочем об мамке не пекутся, наедут саранчой, оберут огород, и самогонку выпьют…

12

скройки – ломти хлеба.

13

несоблазный – безобразный.

14

опунивши – тяжело, тепло одеться.

15

нагдысь – позавчера.

16

обуденком – обернуться за один день.

17

просмагать – промочить (горло).

18

испотки – варежки.

19

невковыра – недотёпа.

Дятел, которого спугнула соседка, вернулся на сосновый ствол и снова застучал дробненько, разнося звук на всю округу.

Сергей Данилов

Сергей Данилов, мужчина крепкий, из тех, кого увидев, сразу скажешь – мужик! внедрял себя в деревенскую жизнь по частям. Город не отпускал его, цепляясь колючками чертополоха – то приболела мама, то отцу понадобилось затеяться с ремонтом, то его фирма, бывшая давно в упадке, вдруг обрастала новыми заказами и клиентами, то одно, то другое – он приезжал в деревню, дурел от воздуха и простора, а его опять – в город, да в город. Хорошо, землю взял с крепкой избой – въехал, да живи, да вот – уже и крыльцо подгнило, и баню хотелось – такую, чтобы вошел – и глазам счастливо от белизны свежей липы, и чтобы каменка была, так каменка – поддал, можжевеловый веничек замочил… эх! А там потянулось – и скамеечку у ворот, и огород уже ему сам о себе намекал – зарастал старый, хозяйский, с жирной черной землей, и хотелось что-то туда сеять, или сажать? Сергей сам был далек от этого, был скорее заводским, железным, дерево понимал еще плохо, а уж всякую муть – вроде морковки да редиски, и вовсе… а тут еще сосед, отставной майор, не снимавший даже летом китель, поседевший, выгоревший от пота и солнца, подкинул ему кур с петухом – на развод, и теперь Сергей, поражаясь сам себе, ладил по чертежам куриные клетки, да спрашивал бабок, чем эту заразу в перьях кормить? Бабки прикрывали рты с неполным набором зубов ладошкой, хихикали, и говорили, что кур только баба умеет понимать. Данилов на них не серчал,

обнажался по пояс на первом же весеннем солнце и с видимой радостью рыл землю, не имея представления, а как же в это дело картошку закапывать? Местные мужики ходили вокруг его дома, кружа, как оса над вареньем, осторожничали, приглядывались – Сергей и на вид был кряжистый, да еще слушок пустили, мол, афганец, боец, самбист-дзюдоист и ружьишко дома имеет. К тому же собака его, хороших лет овчарка, с рыжим чепраком, по кличке Алый, лежал у калитки со сторожко поднятыми ушами. А выпить мужикам хотелось, не напрашиваясь на халтуру, а работать желания не было. Наконец один из них, косенький да рябенький, мальчоночка запоздалых двадцати пяти годков, пьянь распоследняя и бессмысленная, втерся, вихляя телом, прямо в избу, да не скидывая чуни, что уж совсем было оскорбительно, принялся гнусавить – дядь Сереж, дядь Сереж, дай на выпить, а? Остальные четверо стояли у магазина, ждали с деньгами, перекидываясь – да не, даст… на… забздит, ты чё? пришлый, ну, не? Сергей ел суп. Из кастрюльки. Ленясь тратить время на посуду. Мальчоночка все гундел, потом с просительного тона перешел на угрозу – дескать, сам понимаешь, и петуха пустить недолго… дай на вино, не дури, мол. Сергей хлебушек к губам приложил, промокнул, съел, не торопясь. Встал из-за стола, куртку на плечи – ты чего, пацан? С голоду опух? Есть, говорю, не на что? Мальчонка заюлил, дескать, с рождения голодаю, и Сергей вытащил его за шкирку, как паршивого кощенка и подволок к магазину. Поставив посреди зала, выслушал воцарившуюся тишину и сказал – ну, говори? Что брать? Весь магазин тебе куплю, веришь? Бабки застыли. Друзья, все четверо, набились в магазин, и даже не рыскали глазами по полкам, а смотрели твердо на водку. Самую дешевую. И без закуски. Ну, – Сергей тряханул пацана и взял его ухо в клещи, – что есть будем? Лимонаду, дяденька … – осклабился тот. Вика, – Сергей подтащил его к прилавку, – дай ему лимонаду! Тебе какого? – Вика была не в духе последние лет пять, – Фанту, газировку? Мне этого – пацан пустил счастливую слюну, – три топорика, портвейну бы…

Вылетел он из магазина легко, пробив пробку из своих друзей, и, на бегу, удаляясь к реке, все кричал – убью гада, собаку потравлю, бензин солью! Сергей, купив сигарет и хлеба, сказал внятно – денег на водку не дам! А кто хочет новую жизнь начать – приходи. Научу. И вышел, подмигнув порозовевшей Вике.

х х х

Какое волшебное время… сильный мороз ночью, бледное, унылое больное утро, когда чувствуешь себя несчастной и не хочешь вставать из-под нагретой за ночь перины… кот, свернувшийся на подушке, жмурится, зевает, потягивается – принимается за утренний маникюр, цыкая над твоим ухом. В окне видны синицы, которых вспугнула сойка. Они расселись по старому клёну, одетые одинаково, как группа миманса, изображающая в балете чиновников – серые фрачки, желтые жилетки, черные галстучки и бархатные полумаски. Вдруг ярчайший солнечный луч раздвигает лапы ёлки, забирая с собой нежную зелень хвои и щекочет нас с котом – перебегая с моего уха на кошачий животик. Вставать, вставать, хватит спать, – тенькают синички, и мы начинаем день. Живя в деревне, ты подчинен иным ритмам – твой день строится не по грохоту входной двери и не по лифтовому натужному гулу, не по гудкам машин и шумному вздоху пробки у светофора. Тут ты слышишь лес. И снег – только снег, он идёт и идёт, и зима, кажущаяся вечной, только усыпляет тебя. К полудню начнется метель, к обеду – буран, заметет, завернет воронки снега и сухой листвы, и также внезапно смолкнет. Засияет небо, той неповторимой мартовской голубизной, в которую хочется смотреть и смотреть… а к вечеру пойдет снег при ясном небе, и запад набухнет серой мягкой тучей и вновь начнется зима…

На дворе дрова

Тракторная телега, осевшая под тяжестью дров, ползла за «Беларусью», то упираясь в нее, то отставая – и распространяла на всю округу ядреный и едкий запах осины, от которого сводило скулы, и ныл зуб. Дина Ефимовна стояла на крыльце, лишенном перил и – радовалась. Сговорилась она на дрова за пустяшную сумму, по-московски пустяшную, и теперь гарантировала себе тепло на целый год, так как в Баркашкино топили всегда, даже летом. Трактор чихнул и помер, не доехав до избы трехсот метров.

– Яфимовна, – заорал Васятка, – бяри груз! Примай, голуба моя!

– Василий, – запричитала Дина, – а как же, вот как же? Это же далеко от дома? Вы бы поближе? Уважьте? Уважайте? Ангел вы мой, я же женщина?!

– Яфимовна, не суровь ты меня, не супь мне бровь, давай наличманом, и зови этих, как их, чертей мохнатых? А! пионеров! Я тялегу отстегну и за солярой може кто богат, а ты ходчее, снетевки, оно, може и неловко, а на светло будущее вполне! – Дина отсчитала влажные тысячерублевки, добавила от себя сотенную, подумала, и положила еще сотенную сверху. Васятка, крупный нестарый мужичонка, запетлял между сугробов и растворился вдали. Дина, переваливаясь, дошла до телеги и ахнула. Перевезти такую кучу дров ей, с её московскими радикулитами и остеохондрозами было нереально. Как есть помру, – подумала она, и, запахнувшись в финскую дубленку, пошла искать по деревне пионеров.

Витька Шелгун и Петька Чапай сидели за столом, застеленном газетами.

– Твой ход! – торжественно возгласил Витька, и Петька отпил из мензурки. В избе запахло боярышником.

– Ставлю на «газификацию села», – Петька поставил мензурку на статью, набранную неверным боргесом, – твой ход!

– А мы сейчас… вот! успехи доярок … – Витька втянул в себя боярышник и содрогнулся, – ходи!

– Ага! – вскричал Петька, – со стапелей ремонтного завода сошёл…

– Товарищи пионеры! – Дина сложила руки на груди, – помогите, а? Там телега, и трактор, и дрова! А я одна, а Василий сказал, скорее! Я вам денег дам!

– Ифимовна, деньги возьми себе. – Петька дернул ногой и под столом нежно зазвенели фанфурики. – Мы пионеры по зову сердца!

– Но в барабан надо залить, – Витька постучал себя по скверно стриженой голове, – и того? Градус понижать низя. Токо ввысь. Марш десантников-высотников, ити их мать! Мы на боярышнике. Стал быть?

– Полируем календулой. Или этим? Где медведи?

– Скипидаром? – ужаснулась Дина Ефимовна, молодая, до-пятидесятилетняя дачница с веселыми кудряшками, выбегающими из-под скандинавской шапочки, – терпентином???

– Икавплиптом! – важно поднял палец вверх Петька. – Шурши нам санки для перевозки…

– Горюче-смазочных материалов! – Витька втискивал длинные ступни в патлатые от непогод валенки, – и все будет пучком!

– Тип-топ! – добавил Петька и покраснел.

Пока Дина Ефимовна заводила уснувшую под снегом машину, пока расчищала дорогу за ворота, пока кралась осторожно по ледяной дороге в деревню, пока стучала в аптеку, пока ездила в другую деревню за провизоршей, навещавшей чужую бабку, пока они отсчитывали разноцветные пузырьки и Дина удивлялась, что лечиться настойками трав сравнительно дешево, пока… когда она добралась до дома, почти стемнело. Между тракторной телегой, стоявшей сиротливо, как горб без верблюда и Дининым домом, была накатана широкая трасса. По ней, соревнуясь в ловкости, бегали взад-вперед Шелгун, Чапай, Васька, степенный Григорий Андреевич Шеркунов, и мелкая, незначительно различавшаяся меж собой ребятня. Весело лаяли собаки, визжали бабы, полыхал костер, вокруг которого вился разомкнутый хоровод, словом, шла своя, насыщенная жизнь. Ефимовну приняли горячо, как родную, усадили на дышло телеги, тут же поднесли стаканчик, из которого аккуратно вынули залетевшую невесть откуда муху, и она, шмыгнув носом, не в силах сопротивляться общему дружелюбному настрою, выпила мутноватую, флуоресцирующую жидкость, отдающую ацетоном, и – совершенно успокоилась.

Гулянье продолжилось до глубокой ночи, пели про Хасбулата, и казалось, что в густой, теплой черноте неба, мягкой, как печная сажа, летят огненные кони, и их копыта выбивают искры, а искры падают вниз золотыми звездами, превращаясь в неведомую казну. Сама Дина Ефимовна видела себя сидящей в сакле, и ее академический муж, Борис Гаврилович, страдая, охая и держась за поясницу, укладывал около сакли осиновые поленья…

Курочка Ряба

Приезд единственного сына Лёшки для стариков Подворцевых – всегда праздник, а уж, если с внучатами – праздник вдвойне. Баба Тося суетится, не зная, куда посадить дорогих гостей, дед Коля снимает перины, вывешенные на чердаке и тащит их согревать – на полати. Печь дышит жаром, живой огонь выбивается под кольцами чугунной плиты, лижет дно сковороды – картошечка, картошечка, с сальцем, со своим, ох, Лёш, кабана т без тебя кололи, кровянку сделали, а на почте не приняли, а гречка та захряснула, и куды? Куды-куды, – посмеивается Лешка, крупный, лысеющий блондин с ладно вылепленным мягким, добрым лицом, – надо было звать, а не тишком, а, бать? Дед подмигивает, показывает жестом, понятным любому мужику – выпить, бы? Мать? – полувопрошает Лёшка, – нам бы горло просмагать? Я те попью, старый хрен, я те морду т налью до синевы, – частит бабка, но, увидев довольные перепалкой мордашки внуков, осекается, – иди, вон, куру заруби. Там те, пестрявые, что с лысой спиной, уже не несутся, чо до лета держать? Я пока драчёны поставлю, а, Витька-Митька? Внуки сидят, уткнувшись в айфоны, – брось ты-то хаботье, вот, лешай американский выдумал на нашу голову пакость эту, вот, теперь не книжков, ни бабе помочь, все сидят, как бешеные глазам ворочат! – кричит бабка, и стучит ситом о тыльную сторону ладони. Белая мучная пыльца поднимается вверх, да так и висит легким облачком.

Дед с Лёшкой, перекурив на крыльце, расходятся. Дед дает Лёшке топорик, тот пробует его лезвие на палец, как в детстве, и идёт в хлев. В хлеву сумрачно, пахнет сухим навозом, упревшим сеном, зерном, мышиным помётом. Куры, и без того чуя недоброе от чужого, бросаются врассыпную, забыв про подсолнышки и пшеницу, и забиваются под полки, на которых стоят гнезда. Лёшка, высоким ростом своим задевая потолок, смахивает белесую от пыли паутину, всматривается в клетки с гнездами. В трех гнездах сидят угрюмые молчаливые куры. Пестрявые, это, какие? – спрашивает кур Лёшка. Куры отводят глаза, или это Лёшке так кажется? Потянув одну к себе за шею, видит, что курица сидит на гнезде, и под ней с пяток ровных, коричневатых яиц. Кура начинает заполошно верещать, Лёшка поднимает вторую – и та на яйцах. Тьфу на вас, – смеется Лёшка, вроде бы вы как матери, выходит? Сидите, бабы, сидите, что мы, в городе, кур не едали? И, бросив на пол жменю семечек из кармана, выходит на двор. Ну, че, – спрашивает дед, на ощип пора? Да ну, бать, – Лёшка сдвигает на лоб шапку, – в городе они все в пакетах, я уж и забыл, какая она, живая… хрен с ней, жалко.

Поделиться с друзьями: