Бузина, или Сто рассказов про деревню
Шрифт:
– Мурии, доча, это черные сикахи.
– Ага, – закивала я головой, – конечно! Сикахи либо белые, либо черные. Это, что – коровы???
– Шама ты корова, – бабка достала из газетки корку и стала ее рассасывать. – Ты дурку т не гони! Папанину выведши, а мне – коро-о-овы… ишь ты! Ванька тебе, небось, вина налил, а мне неча?! Сведи ты их… – бабка заголосила, – комшомолка ты аль нет?
Оставив хлюпающую бабку, я обошла сруб, где Папанин, жуя папироску, метил венцы, макая щепку в банку краски.
– Ван Ваныч, а мурии – они – кто?
– Да, что ты доча? Уж полгода отживши тут… должна разбирать! Это те же сикахи, тока черныя…
Веники
Успели аккурат перед Петром и Павлом берёзы нарезать на вырубках – на веники. Повялила я ветки пару деньков, сегодня вязать стала. Жара, слепни, кромешный солнечный удар. Мы уж и баню не топим вторую неделю – опасно. Тут Анатолий Степанович мимо едет, на мотоцикле.
– Дарья! Чего делаешь? Веники вяжешь? – взял ветку, стал водить листиком по щекам, водил, водил, – это все на хрен выбрось. Вот эти бери. Те – ШАРШАВЫЕ! – и поехал дальше. Я отбракованное на место положила, вяжу дальше. Дед Гриша притарахтел. Весь в маскировочном, даже шорты, носки и бандана.
– Дарья! Как вяжешь? От, разложи поровнее. От, так листки чтоб туда, а черешок туда, после обрежешь. А чего эти кинутые? – Взял ветку, потёр по щеке. Вернул на место. – Все выбрось на. Я тебе годную сейчас берёзу привезу. Это никуда ваще вся. Там упавши где электричество идет. Цельная березина на роту хватит. Тебе сколько себе веников вязать?
– Десять? – спросила я.
–
За ним пришла Матвеева Ленка.
– Ой, ну ть! Рябину ложи по центру, смороду, и не слушай никого, – она ушла в лес и принесла пук ветвей толщиной со стог сена, – во! Вяжи снахлесту, а тут оборачивай! И ложи через одного, а потом в стогу суши. Будет во!
После того, как пришли Алексеевна с Петровной и сосед-менеджер по продажам стиральных машинок из Петербурга, я забрала остатки веников и ушла к озеру. Туда никто не придет. Тут слепней столько, что про любой веник забываешь…
Шурка-Повалиха
Бабку Шурку-Повалиху в деревне никто не любил, а ходили к ней – так, почитай, все. Ведуньей бабка была, знахаркой. Когда от своей бабки ремесло это тайное переняла, никто и не помнит. А и была Повалиха, что в двадцать, что в сорок – что в нынешние-никто-не-помнит-сколько – всегда одна и та же. То ли с молодости её лицо сразу высохло на старушечий манер, то ли сейчас она была – как молодая. Кожа и впрямь – гладкая, не пергаментная, не сухая – ровная, да розовая, будто под ней огонь невидимый светит. И волосы – как у девушки, густые, тяжелые, толстые – в косы убраны, да под платок. Ходила не утицей, нет – ровнехонько, голову держала достойно. А вот глаза были – вроде как бельма застывшие, глянешь – аж дурнота к горлу подкатит. Глядит на тебя – и как мимо и как вовнутрь смотрит в одно время. Жила на отшибе, там поселок давно уж путь свой остановил, так Повалихин дом крайним и остался. Родни не было никого, хотя говорили, у таких ведуний девки только и родятся, чтобы, стало быть, было – кому передать. Сквозь село идёт, бабки спиной вертаются, мужики сплевывают, а она идет, будто точно знает – кто, когда и за какой бедой прибежит, постучит в ночь, поднимет, в ногах валяться будет. Повалиха никому отказа не давала, не моё, говорила дело, вас, грешников, судить, это вы сами ко мне – зачем? Одной дитё незаконно нагулянное – скинуть, второй – травы мужу подмешать, чтоб вина не пил, третьей – свекровушку извести, чтоб прикопать скорее – а я – что? Я перед Богом ответ держать буду. И правду сказать, денег не брала. Брала мёдом, сахаром, яйцами, а деньги кто клал – в церковь несла. Уж как батюшка совестил её, говорил, нельзя такие деньги нести в Храм Божий, но брал, и сиротам раздавал, а то и кто погорелец случался – всё помощь. Сколько он её увещевал, чем грозил – а Повалиха знай себе – до Купалы – по травы, до Успенья – по корни, где что посушит, где замочит – не уследишь. Да и сказать по чести, тогда в деревнях друг дружку поедом ели. Недобрые были, а уж бабы местные – и слово таких не подберёшь. И как они этому дурному делу учились? Никто не скажет. Что снутри двигало соседке наговоренный баллон трехлитровый зарыть у забора, да так, чтоб кобель на цепи был, а не шелохнулся? Ой, чего дурного наделали-то – и подклады – обычное дело, скажем, муж зазевал на чужую бабу, все, жёнка – к той, да с прибауточкой, да чайку попьем, да погомоним – а та глядь, у печи клок волосьев чужих, черных? Разлучница в крик, слезы ручьем, а поздно – скрючит так, что кочергой завязанной лежать будет. Ну, и как? И поползет к Повалихе, а та разложит на тряпицу принесенную соль, да как начнет пальцем по ней водить, да ещё вздыхать так жалко, и всё расскажет – кто, да за что. Объявит – трое суток с дому ничего никому не давать, хоть бы и золы печной спросили – не давать. А потом уж сольцу эту развести да пить. И что? Распрямится баба, на чужого мужика заречётся глядеть, и опять мир в доме. Выходит – как профсоюз, блудного мужа домой. Вот, что Повалиха не делала – это наговоры на болезни. Тут хоть вой, хоть стелись по земле – нет. Лечить – да. И родимчик заговаривала, и грыжу отчитывала, и утин прискала – все делала. А тут дачники к ней повадились. У них в Москве что? Чумак да этот Кашпировский – разве в них какая сила, как миллионы-то тянут на себя чужие болезни лечить? А тут свежая такая бабка, опять экзотика. И понеслись машина за машиной, в хвост встанут, ждут по несколько суток. Деревне хорошо – прибыток. Комнатенки сдавали, да РАЙПО расторговалось, аж еще и палаток поставили. И, видать, помогала, раз все новые ехали. А с такими бедами шли, Господи, управь. И младенчиков калечных, и мужиков запойных, и с Афгана мальчишек, у кого от войны помутилось в разуме – несли, везли… Да, видать, и у Господа терпение не вечное – стала сохнуть Повалиха прям на глазах. Её и уж уложили на постелю, а она – бе-бе, ме-ме. Ну, видят – ушла из бабки сила. Развернулись, пофырчали моторами – да и восвояси. А та лежит, одна-одинехонька. И сон ей вдруг – снится вроде как юноша молодой такой, красивый, одежды навроде царские, и такой светлый-светлый. А у груди то ли коробочку, то ли ларчик держит. И говорит ей, – раба Божия Александра, ты почему на себя мой труд взяла? А она-то во сне плачет, кается, убивается как сильно, и всё понять не может – кто же это такой ее укоряет? Но поплакала, покаялась, не со зла, силы такую в себе чувствовала, говорит, не буду больше, батюшка, всех к тебе отсылать буду. Тот и просветлел и дал ей на ложечке сиропа какого из ларчика. Хорошо ей стало, первый раз без боли уснула за столькое время.
Хорошо хоронили, достойно. До кладбища лапником дорогу настлали, и к своей бабушке её и положили. Откупили землю медяками, как положено, и только батюшка засомневался – как её отпевать-то? Так граждански и помянули. Да только сказывают, кто к ней на могилку хворый придет, вроде как слышит – молись святому Пантелеймону, мол, он – Целитель. А кто такой – и не поясняет. Должно, сосны по часовенке лапами шкрябают, да.
В храме
Что может быть лучше октябрьского дня? Только октябрьское раннее утро. Небо в 7 утра еще серое, влажное, сонное, а солнце уже пробивается, расталкивает тучи и немыслимым, неправдоподобным золотым сиянием горят осины и березы. Хрустит под ногою мокрый песок дороги, а влажные булыжники, вывороченные грейдером, напоминают каменных лягушек. В этот час совсем тихо, и только орёт петух, сообщая, что день уже начался. Мы едем в соседнюю деревню, и встречает нас весёлый, воскресный перезвон колоколов – регент отбивает такт ногой, и несется по-над озером торжествующая песня – Воскресение! В храме малолюдно, печное тепло ещё не прогнало ночной холод, слышно, как потрескивают поленья, закипает вода в чайнике для «теплотцы». Регент, спустившись с колоколенки, зажигает лампадки – сажает дрожащую огненную бабочку на фитиль, и вспыхивают розовые, бордовые, синие огоньки. Храм свой, приход уже совсем маленький, но сегодня вдруг, к радости отца Геннадия, собрался народ. Стою, смотрю – как мы все похожи! Цветные юбки, теплые кофты, платочки в цветочек. И руки у всех рабочие, какой уж маникюр! Коротко стрижены ногти, пальцы без колец, или с обручальными. Лица у всех обветренные, загар еще держится с лета, морщинки светлой паутиной. В Храме везде вышивки, полотенчики узорчатые, всюду видна добрая женская рука. Икон старинных много, есть дивный Прп. Нил Столобенский, которого всегда узнаешь по особо смиренно опущенной голове в черном куколе. Каждый из прихода, если куда отправляется в паломническую поездку, привозит что-то и в Храм, вот, и со Святой горы Афон есть, и из Кашина, и с Валаама. Шепотки стихают на «Часах», и вот уж и замерли, собрались с мыслями. В зарешёченное окошечко видно озеро, домики, золотые еще яблони, видно, как проехала на велосипеде продавщица из магазина, пробежала чья-то черно-белая собака, вышел молодой парень – опирается на костыли, садится на лавку – курит. А народу прибывает, и деток привели к Причастию, и уже отец Геннадий исповедает, вздыхает горько, сокрушаясь вместе с нами о наших грехах. Дивный день сегодня, во вторник накроет нас дождями, а сегодня, сегодня – будем радоваться последнему теплу и свету. Как сказал мне наш алтарник Николай, – во! Дарья пришла! Ну, теперь не день, а именины сердца!
х х хВчера вечером вышел туман – от Бобрового болота, от озера, от дальнего луга за вырубкой, вышел и лег плотно, и только фары проезжавших машин выхватывали его и будто сворачивали в конус, вбирали в себя. Летучие мыши метались над дорогой, задевая мое лицо, пищали резко, пронзительно. Собаки шли медленно, принюхиваясь к неприятному запаху болота, жались к моим ногам, и, дойдя до поворота, повернули назад, к дому. Кот, который предсказывает погоду лучше любого барометра, спал на печке, и только кончик уса вздрагивал от теплого воздуха. К полуночи заметно похолодало и потянуло сквознячком по ногам, а, когда я вышла на террасу, увидала огромное, влажное, черное небо, дышащее миллионами звезд. Сентябрьские звезды особые, яркие, мохнатые, дрожащие – казалось, вот-вот, они упадут и запутаются в ветвях деревьев, и останутся там – навечно. А утром встало солнце, яркое, победное солнце, и истаял туман, и ушла мгла, и летучие мыши забились на чердаки и под застрехи. Золото, золото – сияет листва, и кленовые листья, махнув мне на прощание, медленно падают – на теплую еще землю.
Как топить печку
«В растопке печей главное – осмотрительное, но не тяготное внимание», – прочла я в старинной книге «La maitresse de maison», и опечалилась. Процесс нагревания воздуха в избе путём сжигания дров в печке для меня, москвички, представлялся каким-то чудом. В избе напрочь отсутствовали радиаторы центрального отопления! Книга доверительно сообщала, что «дрова, занесенные в дом, должны образовывать некое подобие избяных срубов, дабы проветривание в них шло ни скоро, ни медленно». Представить, как делать избяные срубы из дров, я не могла, и пошла спрашивать местных дедов. Лапшин Ваня, старейший печник, последний из мастеров, ссыпал табачок на газетку, лизнул языком, прикурил, затянулся блаженно и сказал, – доча моя! Закладать дровы необходимо сухими, а подбавлять сыроватыми, но в смеси. Прежде чем растопить печь, завсегда подумай, а нужно ли? Положим, ты уже изготовилася, и почти затопила …а на дворе-то июль! Жары стоят… нехорошо… стал быть, для топки нужон холод во внешнем мире и внутрянной тож. От то. Стал быть, решила. Тада нужно просмотреть печь на предметы. Ну, кошки, там… да и деньги бывают, ложат прятать! Извлечь! Деньги себе бяри, не шумаркай попусту! Кошке смятанки дай, натерпевши, поди! Да… ну, заслонки открыть, вьюшечки… хорошо холоду напустить с улицы… с севера… тада тяга буит – дрова вынесет. Трубу чисть! Всегда! Но не карасином, упаси тя Господь… бянзин забудь, что такой на свете есть! Взрыв пожара обеспечен… тада печки не надоть раз дома нет! Ага… ну, и открыла летний ход, али зимняй, али под самоварну трубу вьюшку… колоснички проскреби, проскреби, пальцам хорошо, помоисся опосля …золу сгреби, в вядро, потом посыпешь куды хошь на кого надо ть… во-о-т… так дровишки сложишь, берясты под их, и запаляй себе радуйси! Упаси тя Бог сапогами разжигать, есть тут кто, любитель! Тьфу, резиной провоняешь! Как занялося, шиберку приточи малешко назад и топочну прикрой… пущай подтлеват… а то – ффух- х миможаром, и тяпла не буит, а так кирпичина кажна нагреетси и буит тябе радость… от так… ну, а за русскую завтра погомоним… ага… сосну не кидай… ольху бери, а сажу осиной чистить али лушпайкой картофельной… Вот так и напутствовал меня дед, Царствие ему Небесное. Наверное, и там печки кладёт, или там – зимы не бывает?
Митька Масленкин и самогон
У Митьки Масленкина праздники обозначены и носят имена. Есть День тёщи – когда тёща получает пенсию, есть «День Семёна-Гулимона», «Первый банный день», «Праздник Рыбьей чешуи», « День Пограничного пса Алого», «День опохмелятора» и «День Братьев Самогонкиных». Все эти праздники объединены одним – Митька в эти дни пьёт. Впрочем, и в остальные, будние дни он пьёт, но – не столь одухотворенно. Впрочем, тёща делить пенсию с зятем отказывается, из-за чего возникают «конфликты на бытовой почве». Бит бывает Митька, потому как тёща крепче и денег своих ей жалко. Самый наилюбимейший Митькин день – воскресенье. Митька подгадывает выгонку самогона на выходной, чтобы гнать в натопленной на субботу бане. Брагу ставит тёща единолично, потому как не доверяет зятю, и долго кряхтит, жалея сахар, и гремит, переставляя бидон поближе к кровати, чтобы днём и ночью охранять его. От запаха браги кружится голова, а ухо, улавливая движение пузырьков, посылает в мозг ложные сообщения о Новом годе. Тёща сама определяет, когда «пора», запуская в кисловатые глубины половник, пробуя и смакуя бражку. В день «икс» защелкивается крышка на молочном бидоне, и Митька, кряхтя и вожделея, волочёт бидон в баню. С каменки снят котёл, поставлена чугунная плита, а на плите стоит «варка» – сооружение из двух чугунов. На нижний чугун ставят второй, вверх ногами, в нижний льют брагу, шов между чугунами обмазывают глиной или тестом, а водопроводная труба, на которую прилажен змеевик, покоится в огромном корыте – туда наливают ледяную воду, а горячую сливают, кстати, заодно, теща замачивает бельишко, чтобы не зря кипяток тратить. Митьку тёща сажает в бане, но не под замок, а под неусыпное наблюдение, и сама кружит рядом, возникая в крохотном оконце – проверяет, нет ли урона и недолива. Митьке усыплять бдительность тёщи не впервой, и от банки, в которую стекают живительные капли, к Митькиному безусому рту идет трубочка, выпрошенная им в медпункте, от капельницы – трубочка прозрачная, и тёплая самогонка поступает по ней незаметно для тёщиного глаза. Митька растягивает удовольствие, причмокивает и ощущает себя буржуем, тянущим коктейль в баре – такое он видал еще в 90-е, в американском сериале «Санта-Барбара». Когда тёща заходит долить браги, она видит сосредоточенного Митьку, с непроницаемым лицом поливающего холодной водой змеевик, а запах выпитого учуять в густом самогонном мареве невозможно. Когда из «варки» начинает капать барда, тёща решительным образом снимает чугуны, прикидывает, соответствует ли выход самогона заложенному в брагу сахару, дает несильный подзатыльник Митьке и наливает ему эмалированную кружечку – по «ручку». На закуску идет что-то по временам года – но чаще всего, хлеб или варёная картофелина. Митька тёплый, пьяный и счастливый, вытягивается на верхнем полке, подложив под небритую щеку шар из мочалок, и засыпает, пуская губами пузыри и мечтая о том, как бы обреудить у тёщи трехлитровый баллон – с самогоном.
Котлетная
Тряссётся по бездорожью, разбрызгивая коричневатые фонтанчики брызг, карабкается по крутолобым взгоркам, районный ПАЗик. Автобус набит битком – ползёт он, переваливаясь, с боку на бок, мимо деревенек, которые словно бусины на нитку, насажены на проезжую дорогу. У каждой бусинки, обозначенной покосившейся от времени ржавой будкой, подобрав юбки, тяжко сползает какая-нибудь бабка, попадая непременно ногой в глубокую лужу, и матеря на чём свет стоит, шофера Кольку. Оставшиеся рассаживаются поудобнее, трут локтями ватника запотевшие стекла, достают коленкоровые кошёлки, в которых, вместо банок с молоком, проданных на рынке, лежит и удручающе пахнет чесноком ливерная колбаса. Разложив на толстых коленях платки, ломают краюхи серого хлеба, лущат вареные яйца, и вынимают из-за пазухи темные бутыли с вином, называющиеся «огнетушителями». Пьют из горлышка, утирая рукавом розоватую струйку с подбородка. Деды, сидящие сзади, курят в рукав, неумело разгоняя серые дымные облачка. Деды одеты уже «по-зимнему» – самовязанные толстые свитерки с горлом, засаленные ватнички, армейские еще треухи серого цвета. В очередной раз подбрасывает автобус, всхрюкивает поросенок, плотно завязанный в мешок, кудахчут куры, сбившиеся в корзинке, повязанные поверх клетчатым платком. Автобус буксует. Деды, нехотя бросив папироски, толкают молодежь, уснувшую от тряски, бабки и молодухи выходят – для облегчения веса автобуса. Идут на обочину, подрубают деревца, подкладывают под колеса – «гатят» раскисшую дорогу. Размявшись, продрогнув, опять пускают по кругу бутылочку, тут и молодежь проснулась окончательно, и пошли смеяться, вспоминать, привирать, песни петь – и все веселее ехать!
– Ягорна!
– А!
– Ягорна! А чё тебе не помереть-то все? Ты какова года-то?
– Тябе неймеца? Ты, Натаха, еще до титьки не дотянувши, а я в камсамоле была! в ячейке… мы, бывалоча, с гармохой песни пели…
– Дык не напелась за жисть-та? С лежанки, небось, по пол-дни встаешь…
– А тут и лечь впору – пыхает дед самокруткой, – я ей об чем толкую ть? Надо-ть матицу разобрать, тады легше будеть… душа-т пройдет, если попа не застрят!
Бабки передают друг дружке вино, гомонят о детях, в автобусе от овечьей шерсти не продохнуть – аж глаза щиплет: