Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чары. Избранная проза
Шрифт:

Смешанная с грязью и сором

И я проник, я уловил, и вот передо мною возникает отсвет сороковых годов, и когда я пытаюсь выразить их экзистенцию, мне вспоминаются слова отца, сказанные им в ответ на мои настойчивые — может быть, даже слишком настойчивые, просьбы объяснить, наконец, а что же это такое — сороковые! И можно ли их с чем-нибудь сравнить, как подыскивают сравнение для причудливой лесной коряги или сросшихся кореньев, напоминающих то голову медведя, то обросшего мхом лешего, то бабу-ягу в ступе. Поворачивают то так, то этак, разглядывают с разных сторон, покачивают головами, дивятся — и подыскивают: медведь, леший, баба-яга?! Так же и сороковые мне мучительно и непреодолимо хотелось сравнить, — да так сравнить, чтобы почувствовать: хоть я тогда и не жил, хоть меня тогда еще не было, но вот она, экзистенция! Вот она, голубушка, — у меня в кулаке!

— Представь себе черный, ноздреватый весенний

снег, — глуховатым голосом сказал мне отец, откидываясь на подушки дивана, одной рукой обнимая меня за плечи, а другой поглаживая медный медальон в форме львиной морды, стягивающий обшивку тугого валика. — Снег, сначала растаявший, смешавшийся с сором и грязью, а потом затвердевший до ледяной хрустящей корки, — это и будут сороковые!

Сказал — и я представил. Да, представил эту смешанную с грязью и сором, истончившуюся ледяную корку, и в моем крепко сжатом кулаке округлилась и набухла экзистенция. Я почувствовал себя словно живущим в те самые сороковые годы, предвоенные и военные, — почувствовал настолько, что меня до растерянности удивило: началась война, по радио выступил Молотов, а затем Сталин, на улицах же по-прежнему продают мороженое и газированную воду с сиропом. Потом появились затемнение на окнах, бомбоубежища, карточки, сахарин и желудевый кофе. Бабушка Ариадна Тихоновна (без кофе она не могла, мучилась и страдала) мне даже рассказывала, как его готовить: «Дубовые желуди очистить от чашечек, разрезать поперек, высушить. Когда высохшие половинки распадутся на четвертинки, снять с них кожицу. Очищенные желуди пересыпать в кастрюлю и обдать крутым кипятком, после чего закрыть кастрюлю крышкой и ждать, пока вода не остынет. Потом воду слить, а желуди высушить и поджарить на медленном огне. Высушенные желуди размолоть в кофейной мельнице или растолочь в ступе. Растолочь, просеять, добавить цикорий или — для запаха — щепотку настоящего кофе, если где-нибудь на донышке сохранилось». Затем она считала нужным уточнить, словно в деле такой важности, ак приготовление желудевого кофе, любая мелочь имела значение: «Некоторые добавляли корни одуванчика, кожицу свеклы, кабачка или тыквы — кому что нравилось. На стакан кофе хватало чайной ложки молотых желудей». Так рассказывала бабушка, но я словно бы и сам это знал и помнил вкус желудевого кофе с корнями одуванчика. Помнил я и то, как всем было приказано сдать почтовых голубей (и радиоприемники), и понесли их, воркующих, в клетках…

И был страшный день шестнадцатого октября, когда немцы стояли совсем близко, чуть ли не у Перхушкова, угроза взятия Москвы казалась неминуемой и неотвратимой. Правительство молчало, словно онемев, молчали репродукторы и черные тарелки, перестало работать метро, не ходили трамваи, закрылись булочные. В городе началась паника, грабили ювелирные магазины, чиновники и военные высоких рангов вывозили на полуторках свои семьи вместе со всеми пожитками — никелированными кроватями, коврами, сервизами, шкатулками, примусами и керосинками. А по Рязанскому шоссе, по шоссе Энтузиастов тянулись толпы беженцев с узлами и чемоданами…

Я увидел все это, и под ногами словно захрустела и посыпалась ледяная крупа, ноги заскользили, теряя опору. Я упал и стал скатываться вниз, на дно глубокой ямы, где ждал меня… отец. Да, отец, отец, но не такой, каким он был теперь, — с морщинами и седыми висками, — а еще молодой и черноволосый, правда, поражавший своей дистрофической худобой, со следами ожога на лице и негнущимися обмороженными пальцами. И получилось так, что я, заполняющий последнюю графу анкеты, на минуту словно бы слился с отцом, допрашиваемым на фильтрационном пункте: «Повторите, при каких обстоятельствах вы попали в плен… повторите… при каких обстоятельствах… вы…» И перо моей самописки словно бы превратилось в его заржавленное перышко, вставленное в ученическую ручку, и его ответы: «Я, такой-то, с такого-то по такое-то…» — стали теперь моими ответами, аккуратно вписываемыми в канцелярскую графу.

Угадывал черты

Да и все вещи в доме, которые я с детства считал своими и даже не существующими отдельно от меня, приобрели вдруг выражение, таинственно совпадавшее с тем, что заключалось в самом имени отца, — Серафим Иванович. И точно так же, как я угадывал черты матери, я угадывал черты отца в застекленных дверцах резного буфета, оранжевом абажуре с бахромой, спинке дивана с наброшенной на нее вязаной шалью. Угадывал и в круглой крышке обеденного стола с вышитой дорожкой посередине, на которой — до того времени, пока не грянет торжественный час воскресного семейного обеда, — покоились неуклюжие хрустальные вазы и фарфоровые безделушки. Странное дело: в дверцах, абажуре, спинке дивана и крышке стола, но — угадывал, угадывал, словно невидимые крылья серафима (Серафима!) осеняли их своим прикосновением. И, открывая буфет, зажигая свет под абажуром, прислоняясь к спинке дивана или садясь за обеденный стол, я словно повторял собою то, что когда-то совершал отец, я заполнял обозначенное им пространство, вливался в его распавшуюся форму. И так было во всем: я действительно осознавал

себя его продолжением, а сам он словно окутывал меня невидимым дуновением и оберегал, как серафим, мой верный ангел-хранитель. Поэтому черные, ноздреватые, осевшие, как подтаявший снег, и зияющие провалами мерзлой земли сороковые — это тоже мои годы. И я пережил их в ту пору, когда еще не был собою, а был своим собственным отцом и моя жизнь еще не успела затвердеть и сгуститься до плотного материального ядра, а лишь струилась эфирными отсветами: красным — экзистенциальным, и голубым — евангелическим.

Глава двенадцатая

КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ О ЕВАНГЕЛИСТЕ МАРКЕ

Выписки на карточках

«…голубым — евангелическим». Следуя избранному методу повествования, я должен привести краткие сведения о евангелисте Марке, мистическом покровителе сороковых годов, чья таинственная воля спасла моего отца в лагере и на фильтрационном пункте и подарила жизнь мне на том свидании, за той занавеской…

И вот я снова достаю с полки книги, сдуваю с них легкое облачко пыли, роящейся в косых столпах света, которые падают из чердачного окна, поглаживаю мерцающие золотым тиснением корешки и листаю пергаментные страницы.

Судя по сохранившимся на полях пометкам, дедушка пытливо вчитывался в главы, повествующие о земном пути евангелиста Марка. Вчитывался, словно сверяя их со страницами другой — читаемой с закрытыми глазами, — книги, в которую вписана его небесная судьба. Делал он и выписки на карточках, складывая их в особый конверт с литерой «М», заключенным в треугольник глазом и обвитым розами крестом, из чего следует, что дедушка был знаком с символикой розенкрейцеров, хотя это вряд ли привело его к посвящению: время было, знаете ли, не то. Собирался он даже написать житие святого Марка, но дальше нескольких набросков, зачеркнутых фраз и вымаранных абзацев дело не пошло. Собственно, дедушка так и остановился на фразе: «Иоанн Марк (римское имя Маркус) был родом из Иерусалима, древние стены которого помнили Давида и Соломона, а новые хранили память о царе Ироде и императоре Адриане». Остановился, словно завещая мне начатое, поэтому я с этой фразы и продолжу.

Родители водили его в Храм

Итак, собранные дедушкой факты свидетельствуют, что Иоанн Марк (римское имя Маркус) был родом из Иерусалима и его детство прошло на улицах священного города, древние стены которого помнили Давида и Соломона, а новые хранили память о царе Ироде и императоре Адриане. Этими улицами, по утрам нежно розовевшими на солнце, в полдень до исступленной белизны накалявшимися от зноя, а вечерами, погружавшимися в лиловые лунные сумерки, родители водили его в Храм, минуя крепость Антония, где размешались римские легионеры, с дозорных башен следившие за порядком, и поднимаясь по лестнице на храмовую гору. Мать, закутавшись в платок, оставалась молиться во дворе женщин, а отец с Иоанном Марком направлялись в следующий двор, заполненный толпой благочестивых иудеев: там молились мужчины.

Великий Храм, главная святыня города — Иоанн Марк с испугом, изумлением и немым восторгом взирал на сверкающий купол, казалось, вознесенный под самое небо, на мраморные ступени и изваянную над входом золотую виноградную гроздь, символ Израиля. Он гладил ладонью шероховатую поверхность каменных стен, слушал доносившиеся со всех сторон, сливавшиеся в единый гул слова молитвы и чувствовал себя маленьким комочком, сжавшимся под любящим, но при этом ревнующим, испытующе-суровым взором Яхве. От этого взора, проникавшего в самое сердце, не могли укрыться гнездившиеся в нем, словно зернышки в смокве, греховные помыслы и влечения, и невидимый перст остерегал и грозил тому, кто осмеливался нарушить запреты, налагаемые Торой.

Родители Марка, конечно, же оба не хотели, чтобы он стал нарушителем запретов, но отец его вскоре умер, и поэтому мать, благочестивая и умная женщина, прежде всего, стремилась дать ему строгое религиозное воспитание, донести до него мудрость священных книг и приучить соблюдать заповеди, завещанные пророками. Иоанн Марк оказался прилежным учеником и хорошо усвоил эти уроки: благодаря матери он с детских лет почитал субботу, воздерживался от употребления в пищу свинины, устриц и рыб, лишенных чешуи, и — дабы не осквернить себя — избегал сидеть за одним столом с необрезанными.

Благочестивая и — умная. Иными словами, мать Иоанна Марка старалась сделать из сына не только правоверного иудея, но и образованного человека — образованного хотя бы по тем меркам, которые были приняты в Римской империи. Поэтому теми же улицами она водила его в домик учителя — подслеповатого старичка с седыми клоками волос, бугристым, изрытым оспинами носом и сократовской шишкой на лбу, под надзором которого он постигал завораживающие, чарующие созвучия греческого языка, словно выдуваемые из камышовой дудочки седобородым Паном, и вслушивался в трубные октавы латыни. Мать оставляла их вдвоем, замечая по солнечным часам время, и маленький Иоанн Марк отвечал урок, а учитель либо благосклонно покачивал головой, либо сердито бил его тростью по кончикам пальцев, исправляя сделанные им ошибки.

Поделиться с друзьями: