Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:

Итак, Гёста взял на себя особую роль: почтить будущую знаменитость плотскими удовольствиями; и Тутайн, который не знал, что бы еще хорошего мне сделать, незаметно его в этом поддерживал. В итоге оба они изрядно напились. Один я соблюдал умеренность. Хорошо, что им так нравилась их задача: потому они и не заметили, насколько я угнетен. В день отъезда из Швеции я получил одно из редких писем от мамы. Она спрашивала меня, настойчивей, чем прежде: Как у тебя дела? Чем ты занят? Где находишься? Почему не возвращаешься домой? Какая вина гнетет тебя? — Она так и написала: «Какая вина гнетет тебя?» И это не были просто вопросы, направленные из пустоты в пустоту. Она получила тревожные известия. Подозрения моего отца нашли опору. Мама сообщала, что отец познакомился с господином директором Дюменегульдом де Рошмоном. Их свели дела. Судовладелец повел себя очень дружелюбно, отец же, напротив, был крайне сдержан. (Он ненавидел богатых людей, хотя не мог бы объяснить себе, за что он их ненавидит.) Владелец корабля сразу завел разговор обо мне. Он начал спрашивать, где я, как будто ничего обо мне не знает. («Представь, как было стыдно отцу, что по твоей вине ему приходится отвечать на такие

вопросы, ведь он считает тебя преступником — мне, по крайней мере, он в этом признался».) Но потом выяснилось, что судовладелец еще прежде собрал обо мне всякого рода сведения. Он посетил Вальдемара Штрунка, чтобы расспросить его; начал с любопытством копаться в воспоминаниях своего слуги Кастора; и даже потревожил некоторых заграничных должностных лиц. Во всяком случае, он точно выяснил, что после кораблекрушения «Лаис» я не вернулся на родину. («Ты достаточно знаешь отца, чтобы поверить, что он едва не умер от огорчения и что его душа в эти минуты прокляла тебя, потому что ты никогда не пытался оправдаться. Ни разу, ни разу ты мне не ответил, как это все могло получиться, если на тебе нет вины. Или, может, ты болен? Или повредился рассудком? Или испытал что-то такое, что тебе не под силу вынести?») Но судовладельцу, несмотря на показания очевидцев и отчеты, так и не удалось внести ясность в вопрос, при каких обстоятельствах и каким образом произошло кораблекрушение. Никто так и не понял, почему не были спасены корабельные бумаги и касса суперкарго. Представители страховых обществ тоже не сумели хоть как-то согласовать данные, полученные в стране и за рубежом. («Какой же это ад для твоего отца — выслушивать такое, притом что сам он считает тебя преступником, виновным, совершившим то или иное правонарушение».) И потом, слишком много смертных случаев — это придает всей истории поразительный, мрачный аспект. Рот человека, который наверняка мог бы ответить на многие вопросы, умолк слишком рано. Конечно, никто не сомневается, что суперкарго застрелился; однако вина, которую он, по мнению многих, посредством такого жеста взял на себя, не доказана. («Она не доказана, да и не может быть доказана, если вдуматься. Ведь он, судя по всему, был человек чести. Порядочный, гордый, с безупречным прошлым, сын высокопоставленного чиновника».) Его вина не доказана. Нет, не доказана. Доказано нечто иное… Но еще более странным, чем все дальнейшее, представляется исчезновение Эллены: ее смерть, как теперь следует признать. В ее судьбе, по словам судовладельца, я, возможно, принял какое-то участие. («Твой отец потом сказал мне, что чуть не потерял сознание. В тот момент он уверился, что ты и есть убийца. Или, во всяком случае, один из тех вырожденцев, для которых радость — загнать человека в смерть, жестокими словами или причиняемыми ему мучениями».) — Возможно, я принял какое-то участие в ее судьбе… Да. Я тут не без вины. Я хотел авантюры. Мое желание исполнилось. Я стал компаньоном Тутайна на равных долях. И тем не менее все обстоит по-другому. Я не раскаиваюсь. — Это судовладелец навел на меня подозрение (если, конечно, исключить самого отца, чьим тайным желанием было — поскольку я не вернулся, — чтобы я оказался преступником). Какое он имел основание, чтобы выдвигать подозрения? Что ему за дело до моей жизни, если собственная совесть не вступает с ним в спор? («Напиши мне! Оправдай себя! Иначе я не знаю, что может случиться. Твой отец болен. Он хочет определенности. Он больше тебя не щадит. Слова господина Дюменегульда опустошили его рассудок. Он больше не помнит, кто ты. Он больше не помнит, что он твой отец. Но я-то остаюсь твоей матерью»{351}.) Слова господина Дюменегульда… Так это было тогда. И до сих пор это так. Его корабль, «Лаис», опустился на дно, нагруженный ящиками, которые по форме и величине напоминали гробы. Об этом тогда разговаривали. Об этом молчали. И один человек, Клеменс Фитте, в одном из этих ящиков надеялся найти шлюху, свою мать. А я надеялся найти Эллену, после того как она исчезла. Но убил-то ее Альфред Тутайн. Хотя он не хотел ее убивать. И ее бросили за один из пустых ящиков, которые выставил суперкарго. И мы потопили корабль, потому что были уверены, что она спрятана в подобии медного мавзолея. И шесть матросов вымазали себе лица дегтем, когда злой рок уже нельзя было отвратить. А я еще раньше видел, как судовладелец исчез в том медном мавзолее, защищенном толстыми досками. — Но когда «Лаис» затонула, все обернулось по-другому. По-другому. — Когда Тутайн признался мне в своей вине, я на секунду увидел мозолистую задницу сифилитической обезьяны: это был зримый облик. Зримый облик дурного помысла. Наверняка помысленного господином Дюменегульдом. Ведь именно он заранее приготовил гробы. Он — — — —

Я жду письмо. Ответ от Кастора. Жду письмо. Мое нетерпение очень велико.

Тяжелые тени гнетут меня. Я боюсь за Тутайна. Я привел в боевую готовность все инстанции, которые отвечают во мне за ложь и подтасовки. Я хотел спасти его, когда дело дошло до худшего. Я хотел спасти его силой моей нежности. И потому утаил от него то письмо. Однако на сердце у меня было тяжело. Мне было очень грустно. Я думал о матери и о том, что должен ей ответить. Но какой ответ был бы достаточно хорош, после того как дело дошло до такого? — Я мог бы поехать к ней, показаться ей на глаза. Но когда с человеком дело обстоит таким образом, как обстояло со мной, он уже никому не показывается. Я ни в чем не раскаивался. Но и простодушным я не был. Я имею в виду: подвергнувший меня испытанию легко догадался бы, что я что-то скрываю. Я даже не взвешивал, стоит ли мне поехать к матери. Я лишь взвешивал, написать ли ей. — Я намеревался все отрицать. Но мне не хватало свидетельств. Ее вопросы были простыми. Мои ответы полнились бы умолчаниями…

Наступил вечер концерта. Предварительно, среди дня, я уже опробовал музыкальный аппарат. Бевина, торговца роялями, в Копенгагене не было: он уехал по делам за границу, так мне сказали. Он узнает из газет, задним числом, оказался ли эксперимент удачным. Ему в любом случае не стоило демонстрировать личную заинтересованность.

Сейчас я с трудом вспоминаю, как начался

этот столь важный для меня вечер. Мысли о матери не желали от меня отступиться. Гёста был очень весел и переполнен прекрасными напитками. Тутайн казался исполненным ожидания и, можно сказать, утратил внутреннее равновесие. Лицо его приняло ожесточенное выражение. Он хотел моего успеха. Гёста купил несколько десятков входных билетов и щедро раздавал их прохожим; само собой, к распределяемым дарам он присовокуплял красивые речи. — Зал был заполнен наполовину. Позже я узнал, что торговец роялями распорядился, чтобы триста бесплатных билетов раздали ученикам высших школ и консерватории; сверх того, имелся резерв бесплатных билетов, которым могли воспользоваться все желающие.

Зал, следовательно, не был пустым. Я теребил программку и едва ли прислушивался к тому, что рассказывал инструмент. В конце раздались аплодисменты. Похоже, искренние. Люди хлопали до тех пор, пока я не решился выступить на бис. Отодвигая от клавиатуры самоиграющий аппарат, я еще не знал, что буду делать. Знал только, что проигрывать нотные ролики не хочу. Не хочу — даже одну из тех композиций для оркестра. Хотя в корзинке у меня были и квинтет «Дриады», и «Chanson des oiseaux». Когда я пододвинул себе стул, грусть во мне была очень велика. Я больше не понимал, зачем вообще ввязался во все это. И почему должен нести бремя своего бытия. Я чувствовал себя слабым и очень удрученным. Но страха перед публикой не испытывал: потому что снова стал простодушным. Я был уверен, что сумею, не запинаясь, сыграть композицию, которую записал несколько недель назад: бурное адажио. Оно, казалось мне, соответствует моему внутреннему состоянию. И я начал играть.

Когда я поднялся со стула, было очень тихо. Я поклонился. Мало-помалу зазвучали аплодисменты. И быстро смолкли. С ближнего балкона, по левую руку от меня, непрерывно раздавались отдельные хлопки. Я ушел со сцены. Вернулся. Хлопки все еще были здесь. Я почувствовал, что зал опустел; но эти хлопки продолжались. От задней стены зала они получили резонанс. Там стояли Гёста и Тутайн, которые смущенно присоединились к одиночным аплодисментам. В конце концов я поклонился перед парой ладоней, двигавшихся над ограждением балкона. Люди ушли, но зал был еще ярко освещен. Только один человек стоял на балконе и хлопал. Мне сделалось не по себе, так что я остался на подиуме, вновь и вновь кланялся, всякий раз собирался уйти и тем не менее оставался. Внезапно до меня донесся голос, с балкона. Только спустя несколько секунд я разобрал, что он говорит, потому что датский выговор я понимал плохо. Этот человек хотел спуститься ко мне. Я побежал в актерскую уборную; там жалко застыл под трехрожковой электрической люстрой и ждал. Ждал Гёсту и Тутайна или этого незнакомца. Никого я не ждал. Я растерялся и чувствовал себя очень одиноким.

Потом в дверь постучали, и он вошел. Назвал свое имя, которое я тотчас забыл. (Теперь, конечно, я его знаю.) Сказал, что он музыкальный критик в одной из крупных газет.

— Я хлопал вашей последней композиции, — сказал он.

— Она очень грустная, — смущенно пробормотал я.

— Жаль, что она написана для рояля… Сам я играю только на скрипке.

Так это началось. Так началось мое знакомство с человеком, избранным судьбой для того, чтобы положить начало моей славе. И чтобы способствовать ей в дальнейшем.

Как только он произнес слово «скрипка», дверь снова открылась и вошли Гёста с Тутайном, чтобы поздравить меня. Гёста принес в корзине бутылку шампанского и бокалы. Мои протесты не помогли; бутылку тотчас откупорили. Гёста предусмотрительно захватил пять бокалов, так что критик тоже получил свой. Один бокал оказался лишним; его опорожнил Гёста, который обычно пил за двоих. Присутствующие познакомились. Критик согласился отправиться с нами в отель «Нордланд». У него еще было ко мне много вопросов. Гёста на улице остановил для нас экипаж. Критик подсадил Гёсту и Тутайна, а потом сказал:

— Поезжайте вперед, мы последуем за вами пешком.

Гёста и Тутайн поехали. Новый знакомый взял меня под руку.

— Вы великий художник, только еще не знаете этого, — сказал он. — Ваша механическая музыка, она сделана хорошо; но все равно это бессмыслица. Шутовские проделки. А вот адажио — на вес золота.

— Вы собираетесь написать в газете, что это бессмыслица? — обеспокоенно спросил я.

— Я пока не знаю, что напишу. Это отчасти зависит от вас и от нашей беседы в течение ближайшего часа.

— Прошу вас, не пишите этого, — пробормотал я, едва сдерживая слезы.

— Что с вами? — спросил он. — Почему я не должен писать, как думаю?

— Это было бы очень плохо, — сказал я обреченно.

— А если я прибавлю, что адажио написано рукой великого мастера, достойного стоять рядом с любым другим, — что в царстве музыки появился новый творец, чье имя еще два дня назад никто не знал? (Ваше имя невозможно найти ни в одном справочнике.)

— Не знаю, — сказал я малодушно. — Одно адажио, одна-единственная часть, — этого слишком мало. И написано оно только для рояля…

Критик рассмеялся, и я сам прервал свои мысли, сказав:

— Если это доставит вам удовольствие, я допишу партию скрипки.

— Допишете?! — вскинулся он. — Разве такое возможно? Сделать совершенное еще более совершенным? Бред какой-то…

— Я попытаюсь, — сказал я. — Но вы скажете, что и это бред.

Вероятно, при свете фонаря он разглядел слезы в моих глазах. Он внезапно остановился, сжал мою руку повыше локтя и спросил:

— Вы так волнуетесь из-за возлюбленной?

— Нет, — сказал я, — из-за матери. Я должен написать маме. Я надеялся, что вы облегчите мне эту задачу — написать ей письмо. Я много лет назад уехал из дома. Она не знает, чем я занимался все эти годы. И если в газете будет напечатано: только одно адажио и много бессмыслицы…

Кажется, я начал всхлипывать, потому что в это мгновение не представлял себе, как спасти Тутайна. Я прежде надеялся, что первый концерт в большом городе таинственным образом оправдает меня. Я не принимал в расчет действительное положение вещей. Совершенно не знал, кто такой я сам.

Он меня утешил. Сказал очень громко:

— Я не стану писать, что это бессмыслица. Но вы должны мне кое-что объяснить. Я, между прочим, не понял вашу джазовую фугу. Хотя признаю, что сделана она хорошо. Вы правда верите в будущее механического рояля?

Поделиться с друзьями: