Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

"Не Драму они играют, а театральные пьесы. Нам надо вернуться к грекам, играть на открытом воздухе; драма гибнет от кресел и лож и вечерних туалетов и людей, которые приходят, чтобы переварить свой обед". (A. Symons. "Studies in seven Arts". London, 1907, p. 336). Из контекста речи, как видите, совсем не выходит, что Дузэ и Крэг идут об руку: ее протест нравственного характера, а его -- чисто эстетического.}.

Не знаю, стоит ли серьезно возражать на такие крайние выходки парадоксального ума. В ответ на то, будто художник, охваченный страстью, не может управлять движениями тела, вспомним хотя бы пианиста, у которого в пылу самых бурных увлечений не только руки, но каждый палец повинуется рассудку и попадает, куда надо и когда надо. Теория Крэга, мне кажется, грешит недостатком анализа. Известно, что в искусстве актера два момента: первый -- усвоение, что называется "переживание", и здесь нечего бояться страсти -- чем больше ее тем лучше; второй момент -- способ передачи, и здесь, чем хладнокровнее, тем драгоценнее.

Не могу дать лучшей иллюстрации этому смешению "льда и пламени", как

роль дирижера оркестра. Что может быть хуже бесстрастного дирижера, -- дирижер должен быть страстен; что может быть хуже дирижера, которого не слушают, -- дирижер должен уметь приказывать. Но мыслима ли правильность, точность приказания, когда весь человек охвачен страстью? Не ясно ли, напротив, что, чем сильнее страсть в дирижере, больше ему нужно холодности: страсть, -- чтобы чувствовать произведение, холодность, -- чтобы руководить его исполнением. И пусть мне не возражают, что дирижер не "приказывает", а "увлекает" оркестр: любительское рассуждение и перенесение все того же принципа слепого "нутра" в область музыки. Слово "приказывать" многим не нравится в искусстве. Но как же иначе назвать, когда дирижер, отнимая внимательный глаз от партитуры и устремляя его на дальнюю валторну, ожидающую своего вступления, через весь оркестр подает ей знак: теперь, мол; когда, правой рукой выводя рисунок мелодии, он левой вдруг делает подавляющий жест книзу в сторону первой скрипки, потому что она вылезает и заглушает флейту; что это, как не приказание? Начиная с первых ударов палочки по пюпитру, которые значат то же, что в военной команде "смирно, слушай!", и кончая последним завитком палочки в воздухе, который значит то же, что "отставить, разойтись", -- это все одно непрерывное, неусыпное приказание, которое только и мыслимо при полной ясности и совершенном самообладании.

"Etre de flamme sous l'empire d'une 'emotion, et parfaitement raisonnable dans la fa`eon de l'exprimer" (огнем гореть под властью страсти, а в изображении ее сохранять полное обладание рассудком) {Jean d'Udine. "L'Art et le Geste" Paris. Alcan. Русский перевод этой книги выйдет в ближайшем будущем.}. Какой любовью к жизни и каким знанием искусства звучит это изречение французского мыслителя в сравнении с проповедью актерского самоубийства в теории изысканного англичанина {И, однако, его же знаменитый воспитатель говорит, что актер должен испытывать страсть, но в то же время держать в руках и направлять ее. Значит, признавал и обязательность и возможность контроля. (Приводит P. Fizgerald. "The Art of Acting", London, 1892, p. 20.)}. Чтобы ответить идеалу Крэга, актеру остается только упразднить самого себя, и, если мы на его теории остановились, то лишь потому, что она лишний раз показывает, насколько важно и трудно воспитание тела для сценического искусства, -- настолько трудно, что некоторые, как видим, советуют лучше убить его, чем задаваться этим воспитанием.

Но убить тело актера нельзя, а главное, -- нельзя убить присущего человеку желания своим телом изображать и выражать: этого стремления нельзя искоренить, этому побуждению нельзя поставить преграду; они ведут человека к наивысшей из художественных радостей -- воплощению красоты плотью и кровью своей. "Когда человек в жизни чтит красоту, -- так говорит Рихард Вагнер, -- то предметом и художественным материалом для воплощения этой красоты и источником радостей о ней становится, без сомнения, сам человек, -- совершенный, горячий, живой человек. Его искусство -- драма, и пробуждение в нем пластики подобно волшебному превращению камня в плоть и кровь: из недвижности в движение, из монументальности в текучесть" {Wagner. Gesammelte Schriften. В. III, S. 166 - 167.}.

Из этих слов Вагнера уже ясно проступает преимущество тела человеческого, как живого материала, пред мертвым материалом других искусств: движение, текучесть. Одно только искусство, кроме сценических, обладает текучестью -- музыка: звуки имеют последовательность, музыкальная пьеса, читаемое стихотворение, начинаются, продолжаются, кончаются; но музыка (декламация) развертывается во времени, не в пространстве, мы воспринимаем слухом -- не зрением. Движением в пространстве не обладает ни одно из искусств, кроме сценических. Мы можем сказать, что живопись, ваяние, архитектура -- стоячие искусства, это пруды в сравнении с речною текучестью пляски, пантомимы, драмы, оперы. Застывшая окаменелость и льющаяся развиваемость.

Итак, материал искусств -- или: 1) воспринимается зрением, как краска, мрамор, бронза и т. д., имеет объем и вес и не имеет движения, или: 2) воспринимается слухом, как звук, слово, не имеющие объема, ни веса, и имеющие движение во времени. Но один только материал имеет движение в пространстве и притом зараз действует и на зрение и на слух, -- это человек, его тело, его голос {Из неодушевленных материалов обладают свойством текучести и потому ценны для инсценировки -- огонь, вода и свет, но ценность их неодинакова. Огонь и вода своею реальностью убивают обманчивость писанных декораций и потому применимы лишь в "практикаблях" и то с условным успехом: их соседство всегда выдает деревянность и бумажность сценической постройки. Свет самый ценный элемент инсценировки, но опять лишь в "практикаблях": падая на писанную декорацию с слишком большой силой, он выдает ее плоскость, обнаруживает обман письма. Лишь в сочетании с фигурой человека свет находит свое истинное применение: текучестью своею он обливает его тело, вместе с неизменной своей спутницей, тенью, он сопровождает новым зрительным впечатлением каждое перемещение пространственных отношений и своими изменениями в силе и цвете до бесконечности разнообразит выразительность и так уже разнообразного языка телодвижений. После этого не знаешь, чему больше удивляться -- ценности светового материала для сцены, или малой его использованности.}.

Этими

двумя своими естественными орудиями -- телом и голосом -- человек, в своем стремлении выразить себя, воплощает красоту. Тело воплощает красоту для зрения, голос воплощает красоту для слуха: к услугам тела пространство, к услугам голоса время. Тело рождает пляску (вообще живую пластику), голос рождает пение (вообще музыку). Но то и другое искусство (пластика и музыка), не довольствуясь формой, стремясь осмыслить себя содержанием, ищут соединения с разумом: пластика его осуществляет в пантомиме, музыка его находит через слово. Но как человек, из которого они вышли, един, так и оба искусства, соединившись с разумом, ищут соединения друг с другом: "осмысленная" пластика (пантомима) соединяется с "осмысленной музыкой" (песней) и получается единое искусство -- музыкальная драма. Музыка проникает тело, звук определяет движение, слуховой ритм воплощается в зрительном ритме; партитура, в оркестре развертывающаяся в порядке временном, на сцене развертывается в порядке пространственном. Свершается то, о чем говорится в "Парсифале": "Du siehst, mein Sohn, zum Raum wird hier die Zeit" ("Ты видишь, сын мой, здесь время становится пространством").

Вот схема прохождения музыки сквозь тело и ее акустического и оптического воплощения в порядке временном и порядке пространственном.

Как же происходит это таинственное претворение времени в пространстве? В чем они соприкасаются?

Возьмем самый простой житейский пример. Мы спрашиваем: "долго ли до такого-то места?" (время). Мы спрашиваем: "далеко ли до такого-то места?" (пространство). Но что общее подразумевается и в том и в другом вопросе? Подразумевается -- "ехать" (движение). Долго ли ехать, далеко ли ехать до такого-то места? Сколько часов, сколько верст пробежит моя тройка? Движение есть то общее, в чем время и пространство сочетаются. Музыка, искусство временное, и пластика, искусство пространственное, находят это место встречи в движущемся материале человеческого тела.

Человек, значит, -- вот та среда, в которой совершается это претворение; тело человеческое -- тот фокус, в который вливается музыка и из которого изливается пластика. Человек воспринимает музыкальное движение -- рисунок временного порядка, и воспроизводит пластическое движение -- рисунок пространственного порядка. Таким образом, человек изображает внешне то самое, что в нем пробуждено внутренне.

Что же это собственно такое, что внутри его пробуждается и в наружности его проявляется? Это есть ритм: не голый ритм в смысле сухого счета, а ритм, облеченный всеми чарами переменчивости в скорости, переливчатости настроений, проникнутый игрою легкости и тяжести, нежности и силы, -- словом, украшенный всем, что составляет преимущественную прелесть того, что льется, в сравнении с тем, что застыло.

И вот, когда мы поймем, что изображает человеческое тело в музыкальной драме, когда мы уразумеем, что оно изображает не реальную жизнь, а музыкальный ритм, то навсегда мы излечимся от того предубеждения, в силу которого опера де нечто фальшивое, потому что "в жизни не поют"; раз навсегда мы поймем, что опера не то, что не может быть реальна, а не должна быть реальна. Мы наконец почувствуем оскорбительность в опере того, что называется реализмом, -- этого вторжения жизни в то искусство, которое, как ни одно другое, вырывает нас из жизни. Мы поймем тогда, как ложен путь тех оперных композиторов и певцов, которые задаются "реализмом": каждое введение реальности в оперу только подчеркивает условность и нелепость "пения в жизни", между тем как каждое удаление от реальности способствует созданию того несуществующего певучего мира, в котором человек -- тело, а музыка -- дыхание.

И другое еще мы поймем, или вернее, -- испытаем: мы испытаем трагическую красоту Мимоидущего. Холодный Рок, что блюдет равновесие в распределении возможностей и полагает грани человеческим достижениям на разных ступенях его восхождений, пожелал, чтобы то самое искусство, которое всего полнее изображает жизнь, было из всех искусств самое скоротечное. В самом деле, в чем сила воздействия искусства? В преумножении радостей жизни посредством повторения и видоизменения пространственных и временных отношений, в которые нас ставят движение и требования закона тяготения в пределах земного существования. Но средства для воспроизведения этих измененных отношений не у всех искусств равно разнообразны, а потому и радости, ими вызываемые, не одинаковой полноты: каждое из искусств бессильно перед какой-нибудь из категорий существования, отказывается от ее воспроизведения и жертвует соединенной с этим воспроизведением радостью. Во первых все, хотя и в неравной степени, приносят дань закону тяготения и жертвуют самым заманчивым из всех стремлений человека -- подъемом, летанием, парением {"Le progr`es constant vers lequel tend toute 'evolution artistique n'est en somme quune constante r'eaction contre les exigences de la pesanteur. Nous all'eger, planer, avoir des ailes, tout r^eve id'eal, tout essor, toute "conqu^ete de l'air", en art ou en po'esie, na d'autre mode de manifestation que l'espacement progressif et constant des cadences, que la perp'etuelle 'emancipation de ces chutes fatales". J. d'Udine. Op. cit. 111.}. Живопись жертвует третьим измерением, объемом; ваяние жертвует пространством, также тем, что бы можно назвать "дымчатостью", кроме того, обе жертвуют движением; поэзия жертвует радостями зрения; также и музыка; архитектура жертвует изобразительностью и, вместе с музыкой и танцами, -- умственной содержательностью; драма жертвует радостями музыкальными, пантомима -- словесным текстом. Опера совмещает радости всех других искусств и жертвует самым драгоценным из человеческих достижений -- долговечностью: все радости она приносит в жертву времени; каждая картина, зрительная или слуховая, есть лишь мгновенное уловление того, что уходит в вечность, каждое возникновение мы уже сближаем с исчезновением и в каждой радости чувствуем горечь утраты. Мы познаем трагическую красоту Мимоидущего и жгучую прелесть, которую смерть сообщает всему, что на земле...

Поделиться с друзьями: