Человек-тело
Шрифт:
Я помню чудное мгновенье…
За каждым словом — ряд синонимов и сходных значений, уходящих за горизонт, словно рельсы. Те, слова, что уже встали на место, на самом деле — конечный результат деятельности сложнейшей творческой машины. То же — вереница рифм от последнего слова строки, и одна из них, может быть, потянет за собой смысл, который пока и не ясен: какое мгновенье? мгновенье чего? Нарисованная головка напоминает кого-то… Аннушка Керн? Неужто эти стихи будут о ней? Еще минута и потекут свободно… Ну чу! Скрип коляски. Храп лошади. Чей-то провинциальный говорок за окном.
Приехал сосед. Чванливый невежда. Очень веселый, эдакий балагур. Сашка швыряет перо на стол, веер мельчайших
Наутро глянул на лист. Что за мгновенье? Мгновенье — чего? Вроде рифмовалось вдохновенье, и это должны были быть стихи о творчестве. Вздор. К чему писать о творчестве? Женская головка напоминает кого-то… Натали? Нет. Лист скомкан, летит в корзину. Читатель этих строк волен воспользоваться машиной времени, подстеречь на проселке чванливого соседа и с облегчением опустить топор на его седеющую голову. С чистой совестью — топор. И тогда в новой реальности вновь зазвучит потерянное было стихотворение…
Я не питал ни малейших отрицательных чувств к Ильдусу: этот тип просто мешал мне работать, а следовательно — жить, мешал появиться на свет моим текстам и, словно зубастый доктор, делал мне какой-то перманентный аборт. В моей голове не зрело никаких убийственных планов, просто один раз его, как говорят ублюдки, угораздило оказаться не в том месте и не в то время.
В один из непогожих понедельников поздней осени на дороге, ведущей от подмосковной станции N к дачному поселку, затерянному среди чахлых заброшенных полей, появилась фигурка одинокого путника. Это был я. Я приехал на дачу. Я всегда выбирал понедельник для заезда, ибо с пятницы по воскресенье в поселке все же обретаются какие-то неутомимые садоводы. Нивы были сжаты, а рощи голы; я шел со станции, в тусклом осеннем свете под невидимым дождем разворачивалась панорама чахлых заброшенных полей. В местном хозяйственном магазине я купил черный колун на длинной березовой ручке и нес его на плече, а за плечами болтался легкий рюкзачок — две чистых тетради, мелочи всякие да еда на вечер. Завтра схожу в магазин и затарюсь уже основательно, несмотря на здешнюю дороговизну. Не люблю таскать тяжести — лучше уж переплатить.
Впереди, в дождевом тумане маячила фигура, я решил обогнать пешехода, ибо смущало меня постороннее присутствие на моей одинокой тропе. Далекий пешеход хорош на картинах Ван Гога — не в реальном поле зрения.
Я ускорил шаг, бодро перекинув колун с плеча на плечо. Это была железная чушка массой четыре килограмма, как значилось в инструкции. В тот год я заготовил три кубометра березовых дров, уже наколотых, как утверждала фирма, доставившая мне их на «газели», но это были частично слова, ибо поленья оказались слишком толстые и требовали дополнительного подкалывания, для чего и потребовался черный инструмент.
Человеческая фигурка медленно увеличивалась в размерах, по мере того как я нагонял идущего, и в итоге превратилась в моего соседа. Ильдус шел, бережно неся на локте хозяйственную сумку древнего образца — вероятно, наследие прежних владельцев дачи, трудолюбивых стариков. Как я выяснил после, Ильдус купил две бутылки простой водки, две банки кильки в томате, две — зеленого горошка, и хлеба — также два белых батона. Каждой твари по паре. На станцию он, как я полагаю, ходил для того, чтобы сэкономить деньги, ибо там все было дешевле, нежели в дачном магазине. В бумажнике Ильдуса оставалось совсем немного денег, их я преспокойно переместил в свой. Еду я выбросил в канаву уже на другой станции, по одному предмету направо и налево, размахивая рукой, как сеятель. Колун утопил в деревенском пруду там же.
Я никогда не был в этом живописном месте и прогулялся
по окрестностям, с искренним любопытством оглядываясь вокруг и высоко задирая голову, как американский турист. От места, где я спихнул с дороги тело Ильдуса, мне пришлось вернуться обратно и сесть в первую попавшуюся электричку. Навязчивая идея, что менты вызовут собаку, какую-нибудь языкастую серую Ральфу, заставила меня заметать следы. По хорошему, я не должен был в этот день продолжать свой путь на дачу, но дома оставалась Аннушка, и мое возвращение было невозможным. Разумеется, никому не придет в голову связать труп, найденный где-то далеко на дороге, с моим именем. Не может быть такого мотива: человек докучал соседу, бурчал на улочке перед его домом, звал его бухать и был за это убит.Нонсенс. Свалят на бомжей или деревенских пацанов, которые позарились на его водку и консервы. Никто не подумает на меня. Кроме Аннушки. Поэтому-то мне и пришлось вернуться на станцию. На дачу я прошел другой дорогой.
В тот день я был вынужден устроить себе выходной: в последний раз Ильдус отобрал у меня кусочек текста. Я пил его водку и смотрел на крышу его дома из окна. Дойдя до середины второй бутылки, уснул, а проснувшись, не сразу вспомнил, что теперь свободен и снова могу спокойно работать на собственной даче. От бывшего мента Жоры никакой угрозы не может быть, хотя в последнее время они и спелись с покойным — вместе бегали, нажравшись, мимо моей калитки, орали блатные песни, дразнились, словно малые дети.
— Вот ты, например, — говорил долговязый Ильдус, нависая над маленьким Жорой, как фонарный столб, почему-то установленный непосредственно под моим окном, — о чем ты напишешь?
— Ну, не знаю, — отвечал маленький Жора, картинно разводя руками. — О жизни напишу, о борьбе с преступностью. Опыт у меня большой.
— Правильно! — повышал голос Ильдус, косясь на мое окно, за которым я сидел, уже положив ладонь на тетрадь. — Ты напишешь о жизни, о работе, о разных приключениях. О небе, о солнце, о тучах, — Ильдус поднимал голову и выставлял ладонь, будто пробуя небо на дождь. — А он напишет — знаешь о чем?
— О чем он напишет? — спрашивал Жора с каким-то даже страхом в голосе и также смотрел на мое окно, где, как я хорошо знал, проверив это при разном освещении, за тюлевыми шторами не было видно сидящего меня.
Ильдус отвечал громко, чеканно:
— О бухе, о ебле, о лесбесе.
Сцена решена в продолжительном времени, поскольку и вправду повторялась, только темы гипотетического писательства частично варьировались:
— О чем ты напишешь? О героях, о хлебе, о лесе. И я напишу об этом. А он о чем? О бухе, о ебле, о лесбесе.
Произносил он именно через «е», полагая, что оно так и пишется. Меня удивляла не столько та легкость, с которой Ильдус воображал, что они оба способны написать хоть одну фразу о чем бы то ни было, сколько это странное словосочетание. Тогда, в безынтернетном мире, он не имел и не мог иметь никакого понятия о моих произведениях последних лет, поскольку меня уже давно перестали печатать, выгнали из доверенного круга избранных, которые и вправду продолжают писать о солнце, о тучах, о героях и хлебе, правда, герои у них другие и хлеб значительно подорожал. Новое государство востребовало своих певцов, которые немедленно бросились прославлять и оправдывать очередных победителей.
— О доблестях, о подвигах, о славе… — прямо так и вижу, будто главу какого-то учебника конца двадцать первого века: «Литература уголовно-мафиозного государства».
Глядя на игры этих старившихся детей, которые специально бегали вокруг моего участка, возникая то с севера, то с юга, нарочито громко шумели, я думал, не написать мне и в самом деле — о лесбесе? О бухе у меня достаточно — целый роман о жизни и смерти интеллигентного алкаша, о ебле во многих моих произведениях прилично, а вот — о лесбосе что-то не припомню.