Черепаший вальс
Шрифт:
— Вид у него вообще малахольный, не хотел бы я быть на месте его сына, — чуть слышно ответил Александр.
— Тихо, они возвращаются! — прошипела Гортензия.
Эрве Лефлок-Пиньель шагал по просторному холлу, волоча сына за воротник рубашки. Он остановился у большого зеркала и заорал:
— Посмотри на себя, маленький засранец! Я запретил тебе к ней прикасаться!
— Но я просто хотел, чтобы она прогулялась! Она тоже скучает, даже она! У нас все дохнут со скуки! Никому ничего нельзя! И меня достали эти одинаковые цвета, я хочу носить рубашки в клетку! В клетку!
На последних словах он уже кричал. Отец сильно встряхнул его, чтобы заставить замолчать, и мальчик в испуге закрылся от него руками. При этом
— Смотри, что ты сделал! Подними сейчас же!
Гаэтан наклонился, поднял круглую штуку и, стараясь не приближаться — вдруг ударит — протянул ее отцу. Эрве Лефлок-Пиньель схватил ее, ласково положил на ладонь и погладил.
— Она не двигается! Ты убил ее! Ты ее убил!
Он склонился над штукой и тихо заговорил с ней.
Жозефина, Филипп и дети наблюдали всю сцену в зеркале, оставаясь незамеченными. Филипп знаком приказал не шуметь. Они побыстрей скрылись в подъехавшем лифте.
— Во всяком случае, это тот самый Лефлок-Пиньель, которого я знал. Ни капли не изменился. Господи, до чего иногда доходят люди! — сказал Филипп, закрывая за собой дверь квартиры.
— Люди доходят до ручки, — вздохнула Жозефина. — Всюду сплошная агрессия. Я каждый день ее чувствую — на улице, в метро… мы словно совсем перестали выносить друг друга. Жизнь давит нас, как каток, и мы уже готовы толкнуть под него ближнего, лишь бы самому уцелеть. Заводимся из-за любого пустяка, готовы друг другу горло перегрызть. Страшно… Раньше я так не боялась.
— Как подумаешь, каково приходится бедному мальчишке, мороз по коже…
Они сидели на кухне; девочки и Александр включили телевизор в гостиной.
— Сколько ненависти было в его голосе… Я думала, он его убьет.
— Ну уж, не преувеличивай!
— Да точно тебе говорю! Я чувствую ненависть, она витает в воздухе. Тут все ею пропитано.
— Ладно! Давай откроем бутылку хорошего вина, наварим макарон и выбросим все из головы! — Филипп обнял ее за плечи.
— Не уверена, что получится, — вздохнула Жозефина, напрягшись. Дурные предчувствия сгущались, окутывали ее, накрывали черным плащом. Она теряла устойчивость. Она ни в чем не была уверена. И ей больше не хотелось прижаться к нему и все забыть.
— Расслабься, ну снесло крышу у человека, с кем не бывает. Никогда не поведу тебя на футбол. Ты там с ума сойдешь!
— Я плачу, когда вижу по телевизору рекламу «Рикоре»! [56] Мне всегда хотелось такую семью, как у них…
Она повернулась к нему с дрожащей улыбкой, пытаясь выразить свое отчаяние и бессилие.
— Я здесь, я не дам тебя в обиду… со мной тебе нечего бояться, — сказал он, привлекая ее к себе.
Жозефина рассеянно улыбнулась. Она думала о другом. Было что-то знакомое в сцене, развернувшейся на ее глазах. Злоба, резкий голос, замах руки, похожий на летящий по ветру шарф. Она порылась в памяти, но ничего не смогла вспомнить. Однако смутное ощущение угрозы не уходило. Еще какая-нибудь тайна из детства? Опять ее ждет новая драма? Сколько детских драм надо вычеркнуть из памяти, чтобы больше не страдать? За тридцать лет она забыла, что мать хотела ее утопить. А сегодня вечером в холле, среди зеркал и растений в горшках, перед ней замаячила новая опасность. Какая-то грозная, зыбкая тень, какая-то нотка, от которой у нее кровь застыла в жилах. Всего лишь нотка… Она поежилась. Никто не сможет понять, что за незримая опасность мне грозит. Каким словом передать тот призрачный страх, который окружает меня, обвивает кольцами?.. Я одинока. Никто не может мне помочь. Никто не может понять. Мы все одиноки. Хватит тешить себя сладкими сказочками и искать спасения в объятиях красавцев. Это не выход.
56
Растворимый
какао-порошок, продукт марки «Нестле». С 1972 года рекламная компания «Рикоре» использует образ счастливой семьи за завтраком.— Жозефина, что происходит? — В глазах Филиппа мелькнула тревога.
— Не знаю…
— Мне ты можешь рассказать все, ты же знаешь.
Она тряхнула головой. Внезапно, как кинжалом, ее пронзило понимание того, что она одинока и что ей грозит опасность. Бог знает, откуда взялась такая уверенность. Она сердито взглянула на Филиппа. И с чего это он так уверен в себе? И во мне тоже? Уверен, что в нем мое счастье? Если бы все было так просто! Его забота вдруг представилась ей наглым вторжением в ее личную жизнь, а тон, которым он предложил помощь, показался высокомерным до наглости.
— Ошибаешься, Филипп. Ты не решишь моих проблем. Ты сам для меня проблема.
Он изумленно уставился на нее:
— Что это на тебя нашло?
Она заговорила, глядя в пустоту широко раскрытыми глазами, словно читала большую книгу — великую книгу истины.
— Ты женат. На моей сестре. Скоро ты вернешься в Лондон; перед отъездом навестишь Ирис, это нормально, она твоя жена, но она еще и моя сестра, и это ненормально.
— Жозефина! Остановись!
Она знаком велела ему замолчать и продолжала:
— Между нами ничего не может быть. Никогда. Мы все выдумали. Мы жили в сказке, красивой рождественской сказке, но… я сейчас вернулась на землю. Не спрашивай меня как, я сама не знаю.
— Все эти дни… мне казалось…
— Все эти дни я жила как во сне. А теперь проснулась.
Так вот какая беда подстерегала ее, словно убийца с ножом? Она должна отказаться от него, так надо, но каждое слово, отсекавшее его, было ударом лезвия в сердце. Она отступила на шаг, потом еще и отчеканила:
— И не пытайся спорить! Даже ты не сможешь ничего изменить. Ирис всегда будет стоять между нами.
Он смотрел на нее так, словно видел впервые — впервые видел такую Жозефину, жесткую, полную решимости.
— Даже не знаю, что сказать. Может, ты и права… А может, нет.
— Очень боюсь, что права.
Она отошла еще дальше и в упор смотрела на него, скрестив руки на груди.
— По-моему, лучше все кончить сразу, одним ударом… чем жариться на медленном огне.
— Ну, если ты так хочешь…
Она молча кивнула и обхватила себя руками — чтобы не тянулись к нему… Отошла еще дальше, и еще. Внутри нее все молило: ну возмутись, заставь меня замолчать, заткни мне рот, обзови чокнутой, дурой набитой, милая моя, любимая дурочка, зачем ты говоришь это, дурочка, опомнись. Он неподвижно и угрюмо смотрел на нее, и в его взгляде читалось все, что случилось за последние дни, проведенные вместе: пальцы, сплетенные под обеденным столом, быстрые, тайные ласки в коридоре, у двери, у вешалки, поцелуи, застывшие на губах, и тот долгий-долгий поцелуй у плиты, со вкусом чернослива, фарша и арманьяка… Образы пролетали в его взгляде, как немое черно-белое кино: вся их история прошла перед ней в его глазах. Потом он моргнул, фильм кончился, он провел руками по волосам, чтобы не коснуться ее, и молча вышел. На миг задержался на пороге, собираясь что-то сказать, но сдержался и закрыл за собой дверь.
Из комнаты донесся его голос:
— Алекс, программа изменилась, мы едем домой.
— Но мы еще «Симпсонов» не досмотрели, пап! Всего десять минут осталось!
— Нет! Сейчас же! Надевай пальто.
— Десять минут, пап!
— Александр…
— Да ну тебя…
— Александр!
Он повысил голос. Властно, грубо. Жозефина вздрогнула. Ей незнаком был этот голос. Незнаком этот мужчина, отдававший приказы и требовавший повиновения. Она вслушалась в тишину, она вся превратилась в слух, надеясь, что вот сейчас откроется дверь, он войдет, он скажет: «Жозефина…»