Черная молния вечности (сборник)
Шрифт:
„Развивая идеи В. И Ленина, товарищ Сталин доказывает (Делать мне нечего, вот и доказываю дуракам недоказуемое… Почти все уже доказал, как Пифагор…), что социалистическое сознание имеет великое значение для рабочего движения. Одновременно Сталин предупреждает (Предупредил давно! Сколько можно, черт вас подрал!..) против одностороннего преувеличения роли идей, против забвения условий экономического развития…“ (Ох, уж эти идейные! От них вреда в сто крат больше, чем от безыдейных. И лагерями эти идеи никак не вышибить из дурных голов. Эх, Россия, Россия!.. Отчего ты такая легковерная? Отчего любое чужебесие тебе в радость?! Несчастная страна! За что тебя Господь наказует?! За что я в наказание маюсь?! За идеи какого-то мифического коммунизма, в рот ему дышло!.. И попробуй теперь открестись от них… И довериться никому нельзя, что ненавижу я всю эту мерзость марксистскую!.. Даже детям… Слава Богу, хоть Васька развелся… Нашел себе дуру идейную… Не женщина, а селедка с идеями… Тьфу!.. С такой даже по пьянке нормальные песни петь опасно, вмиг обвинит в безыдейности…) „Рабочее движение должно быть соединено с социализмом, практическая деятельность и теоретическая мысль должны слиться воедино и тем самым придать рабочему
И он вспомнил свои ранние стихи, сочиненные в семинарские годы. Тогда он писал на грузинском. Но ныне не только не писал на грузинском, но и давно уже разучился мыслить грузинскими словами. Его сознание жило в русской речи – и в безмолвии общалось с Молчанием по-русски. И к Богу он обращался на русском языке.
Стихи были замечены великим Ильёй Чавчавадзе и – невиданная честь для юного поэта! – публиковались в школьных хрестоматиях вместе с мировыми классиками. Большое литературное будущее предрекал ему великий грузинский просветитель. Но оно оказалось таким большим, что поэзия осталась за его пределами.
„Где-то теперь этот „юноша бледный со взором горящим“, с тетрадкой стихов в потной от волнения руке, в одночасье ставший хрестоматийным поэтом?! Он ничего уже больше не напишет. Ничего! А жаль!..“ – и Сталин с грустью прочитал сам себе свое старое стихотворение, которое между делом перевел на русский язык, но перевод бумаге не доверил и хранил в памяти. Стихи назывались „Утро“:
Озябший розовый бутон
К фиалке голубой приник.
И тотчас, ветром пробужден,
Очнулся ландыш – и поник.
И жаворонок в синь летел,
Звенел, взмывая к облакам.
А соловей рассветный пел
О неземной любви цветам.
„Конечно, не Бог весть что, но Фет, пожалуй, одобрил бы…“ – усмехнулся он про себя – и вдруг с горечью пожалел, что никогда не читал своих стихов Наде. Лермонтова читал, Тютчева читал, а свои не читал, а она ведь очень просила. А он в ответ: „О, как убийственно мы любим!..“. Убийственно!.. Стеснялся, дурак, вот и достеснялся – один теперь!..»
Глава пятая
…И опять возвернулся, влез в сознание, как угольный таракан в хлебницу, проклятый, черноквадратный сон. И без всякой связи какой-то незлобный, безликий человек по фамилии Шкроб припомнился. «Шкроб? Шкроб? Шкроб?..»
И память услужливо, слишком услужливо доложила: «…С Красноярской пересылки сокамерник. По какой-то мелкой бытовой уголовщине проходил злосчастный Шкроб. Сочувствующим оказался. Исправно разживался заваркой у матерых громил, горевал за него, сокрушался, что морозы в Туруханске за шестьдесят бывают. А он ему про Вену байки травил за жизнь европейскую, про баб цветастых, про бюргеров оброгаченных. Небось давно в живых нет этого Шкроба? Царствие тебе Небесное, человек незлобивый! И прости, ежели мое царствие земное тебя обидело! Оно мне самому в обиду, только я на него права не имею обижаться. Смерть одного человека – трагедия, а смерть миллионов – это, увы, всего лишь статистика. Государственный страх есть жизненная необходимость. Человек должен бояться государства сильней собственной смерти! И многие именно так боятся!.. И, быть может, в этом залог бессмертия… „…Смерть – где жало твое?! Ад – где твоя победа?!“ Свобода есть отсутствие страха человека перед человеком. Но эта свобода невозможна без страха государственного. И Россия, и Австро-Венгрия сего страха не ведали – оттого и погибли. Он сам был свидетелем их предгибельности зимой 13-го года. Нутром чуял: разверзаются в сердце Европы глуби сатанинские. Но мог ли он думать, что дитя этих ужасных бездн мрака стоит перед ним в обличье уличного торговца в нелепом длиннополом пальто и смешной жокейской кепке. Увы, не приходило в голову! Не приходило!..».
Сталин пригладил непричесанные, вялые волосы, задержал руку, как бы удостоверяясь, что голова еще цела и пока не обратилась в черный квадрат от горьких, безнадежных дум и стылых, нежданных воспоминаний.
«Когда он впервые узнал его? Ну да, в двадцать третьем, через десять лет после нечаянной встречи. В „Правде“, что ли, была фотография с процесса над германскими нацистами. Судили тогда Гитлера с компанией за неудачный путч, так называемый пивной. Так засудили, что он с горя в тюрьме „Майн кампф“ насочинял, где черным по белому открыто изложил свой план покорения мира, и в первую очередь славянства. Эх, в Туруханск бы его, скотину, а не в теплую камеру!.. Может, и передумал бы Россию покорять. Он тогда с этой книжонкой на всякий случай ознакомился, специально приказал сделать точный перевод. Но хоть и всерьез не принял супротивника поначалу, но в уме держал. А уже в начале тридцатых, да нет, еще раньше, когда тот факельно шел к абсолютной власти, не на шутку встревожился, ибо окончательно понял, в чей огород уготавливает бездна камни смертоносные. Помнится, Надя за завтраком возмутилась чему-то в свежей газете, чересчур она газетками стала зачитываться после поступления в Промакадемию. И ему газетку протянула с гневом: „Посмотри, совсем фашисты распоясались!“ Он газетку взял, а там этот с усиками в упор зырится, нагло зырится, как победитель грядущий. И что-то там было о преследовании коммунистов в Германии. Ну на эти преследования ему было начхать, он бы сам всех этих оглашенных коминтерновцев с превеликим удовольствием искоренил бы. Что, кстати, потом и сделал, но, к сожалению, не до конца… А тогда чужой взгляд вывел его из себя, как будто тот, на фотографии, знал, что достанет его за завтраком, на весь день аппетит испортит. Будто специально для этого позировал. Он-то наверняка раньше него понял: кто не купил у него открытки в Вене. Вот чертов город! Слава Богу, никогда уже не бывать там! Слава Богу!.. А Надя с женской милой ненавистью ткнула пальцем в фотографию:
– До чего же лицо противное! Маньяк! Фу!..
А он газетку аккуратно сложил и брякнул:
– А я его знаю! Виделся!
И чего тогда его вдруг прорвало – необъяснимо. Словно бес под бок толкнул – и за него вякнул. Сам себя позабыл на мгновение. А Надя с
ужасом в глаза посмотрела и онемела на миг, бедняжка. Он натужно заулыбался в ответ, к себе привлек и выдавил фальшиво:– Шучу, Надюш, шучу…
Но она, как никто иной, сердцем чуяла его ложь и правду, но допытываться не стала – знала его вспыльчивость, страдала незаслуженно от нее – и притворилась, что поверила нелепой шутке. Она о чем-то другом заговорила, что-то про детей Микояна, хорошие, мол дети, – и чашку с чаем пролила. Но он виду не подал, что она все поняла. И она видела, что ему ведомо ее неверие. Но оба слукавили друг перед другом, а вскорости не стало Нади – и все вразнотык пошло – и жизни личной не стало. Эта проклятая Жемчужина!.. О чем она с Надей говорила?.. Она ведь последняя видела Надю живой… Все врет, гадина!.. Гадюка подколодная!.. Пригрел змеюку чертов Молотов под своей железной задницей! Пора с ней разобраться – обнаглела до предела. Но правды от нее не добьешься, истинная дщерь Сиона и Лжи. Никому нельзя верить! Никому!.. Разве что дуракам! Все ищут дураков. Но и дураки не теряют даром времени: тоже ищут – и находят… Так что неизвестно: кто кого ищет…
Этот плясун Хрущев! С Надей в Промакадемии учился, между прочим. Эк он свою преданную глупость выпячивает! Хитрюга крестьянский… Только зазевайся – враз вилы в спину всадит. С последнего покойника дырявые сапоги стащит да еще обгадит посмертно! Пусть изображает простака, образина облыселая… Пусть! Не время еще… А этот, из Вены, неспроста тогда дрызнул… Видать, достали его тайные людишки, крепко достали… Как и меня в семинарии. Но зря он понадеялся, что ускользнул. Они его все равно охомутали, он и сам об этом не ведал. Четко они его вели, очень четко! А он-то думал, что сам ведет: тайные кружки запретил, астрологов в лагеря отправил, экспедицию в Тибет организовал, чашу Грааля найти пытался. А они только посмеивались: чем дитя не тешится. Смеялись – и вели, как слепца. И эту любовницу его или жену убрали. Гелей, кажется, звали. Говорили, что застрелилась. И надо же, за год до смерти Нади. Он, по слухам, долго был безутешен, но потом все-таки оттаял, Евой обзавелся. Тоже мне – Адам из рейхсканцелярии! А я вот однолюбом оказался. Сталин – однолюб… Грустно… Эх, Надя, Надя, зачем ты меня полюбила?! Неужели и там, за гробом, еще любишь? Нет мне прощения! Нет! А дети?! А что дети?.. Был когда-то отцом, а теперь всего лишь Сталин. Какая радость с них – забулдыги, а не дети… Яков-то погиб… Царствие ему Небесное! Отмучился за меня, в раю теперь, душа безвинная… А эти?.. Васька не по дням, по часам спивается. Светке евреев подсовывают. В Каплера какого-то втюрилась. А чего его Люсей кличут: уж не мужеложец ли?.. То Зиночка, то Люся, черт бы вас подрал! А ведь они и меня ведут! – вдруг ударила мысль и спокойно проявилась в сознании. Ведут, нет сомнений! Но я не туда иду, а может быть, им и надо, чтобы не туда… Как это у них сказано: „Чем хуже, тем лучше!“ М-да!.. Любил Бухарчик эти слова, любил. Ведь узнал открыточника!..»
И въявь представилось:
– Помнишь, Коба, этого из Вены?
– Нет, не помню! – глухо отрезал Сталин.
– Но!.. – встретив жесткий, неумолимый взгляд, Бухарин запнулся и отвел лихорадочные глаза.
Уж минула пора, когда этот болтливый, сластолюбивый человечишка с позорной кличкой «Зиночка» мог распоряжаться чужими жизнями и «путем массовых расстрелов вырабатывать новую человеческую формацию». Так он изволил выразиться в одной своей гнусной статейке. Но его время и время иных подельников было беспощадно повержено – и восторженному любителю расстрельного воспитания приспела пора распорядиться собственной смертью, а не чужими, невинными жизнями. Но он оказался не способен даже на это. Огненный мрак последнего одиночества с презрением отринул в низшую, смрадную бездну его непотребную, изолгавшуюся сущность – и черный квадрат антибытия запечатал ее на веки вечные.
«У-у, уроды грязные!!!..» – неведомо кому погрозил Сталин кулаком – и лицо Нади на миг увиделось, беспомощное, прекрасное лицо.
«…А что было бы, если б они одержали победу? Растоптали бы враз, изглумились и уничтожили бы без суда и следствия. Это он им, как порядочным, процессы устраивал, Вышинского на красноречие вдохновлял. Крупный мужик, умница – и зря трясется, что кто-то ему припомнит, как он Ленина в 17-м году собирался арестовывать. Жаль, что не арестовал, можно было бы начисто засудить картавого за шпионаж в пользу Германии. И все по-иному бы пошло, и мне полегче доля досталась бы… И Надя была бы жива… Вот этот грех Андрею Януарьевичу помнить надо. Мог бы уберечь Россию от чужебесия, но прошляпил, правовед! А если бы Троцкий с Бухарчиком его растоптали, предателем объявили… Отказалась бы от него, как жена Бухарчика, эта малолетняя Ларина. Конечно, Ларина не Татьяна, да и Бухарчик не Евгений Онегин, Зиночка блядский! Нет, Надя – совсем другое. А эту Ларину пришлось пожалеть, да и что с девчонки взять: охмурил, болтун, соблазнил несовершеннолетнюю при живой собственной жене, воспитатель человечества гребаный. Заставил, скотина, наизусть „письмо будущим вождям СССР“ заучить. Откуда им взяться, вождям-то? Вечность на вождей скуповата, да и СССР – штука не вечная. Нашел, чем забивать мозги несчастной девчонке. Но, слава Богу, живой осталась… И хоть формально, но отказалась от мерзавца. А Надя?! Никогда бы не отказалась. Никогда! Умерла бы в мучениях, но не отказалась. И умерла!.. Знали, кого убивать! Знали!.. И рассчитывали свою бабу подсунуть, какую-нибудь Еву или Сар-р-р-у!.. Но не рассчитали, не учли, что однолюбом оказался. А может, наоборот – учли?.. Может, на это как раз и рассчитывали и вели слепца. „Чем хуже, тем лучше!“ Надо же!.. Действительно лучше не придумаешь».
Сталин посмотрел на часы и удивился. Время словно отказывалось двигаться. Густело, тяжелело, уплотнялось, подобно остывающей смоле. Будто некто незримый отвел пламя от смрадокипящего котла и перестал размешивать черное, слепящее, страшное варево.
«…Еще хоть на десять минут придремнуть… Не дай Бог, от недосыпа голова закружится на мавзолее. Нехорошо получится. На победных парадах не должна голова кружиться – ни от силы, ни от слабости».
Он достал из стола маленькое зеркальце (такие обычно берут с собой в командировку многодетные инженеры), посмотрел в бессонные глаза, огорчился невзрачному, измученному лицу, угрюмо представил, как он будет с такой мрачной физией приветствовать с трибуны своих мордатых полководцев и их блистающие, железные когорты, и зло подумал: