Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
Калужный появился по гражданке, в тёплом чёрном свитере и отглаженных брюках. Такой… непривычный. Не опасный. И всё-таки, завидев маячащую у дверей тёмную фигуру, она не могла не съёжиться. Паника — совсем лёгкая.
Свет она выключила ещё полчаса назад, но он, видимо, и не думал его включать, вполне комфортно чувствуя себя в темноте, двигаясь в ней плавно и грациозно. Калужный протащил к кровати какие-то свёртки и только тогда взглянул на неё, вытянувшуюся рядом с диваном будто по команде «смирно».
Взглянул почти беззлобно, и этот взгляд так разительно отличался от всех
— Еда есть? — она почти вздрогнула от хриплого, уставшего голоса.
— Есть макароны. Мия… приходила, — сипло ответила она, исчерпав на этом весь свой героизм.
В тишине он прошествовал на кухню, чертыхнувшись: почти налетел на Майора.
— Брысь отсюда, чудовище, — шикнул на него всё так же беззлобно и повернулся к Тане спиной, гремя чем-то в потёмках.
Спина у него широкая, красивая, почти всегда — напряжённая. Угадать это не составляет труда: достаточно просто взглянуть на разворот плеч. Если зол, рассержен — плечи всегда замирают одной чёткой линией, не двигаясь с места, и могут так оставаться часами. Будто он совсем не дышит.
А сейчас… Таня уверена: даже если кожа у него ледяная, то свитер — очень тёплый. Нельзя, нельзя — единственная здравая мысль, вертящаяся в голове, и она правда не делает; не шагает вперёд, не протягивает рук, не зарывается в это всеобъемлющее тепло и спокойствие носом. Ничего из этого она не делает. Потому что близко — нельзя. И Ан-тон — тоже нельзя.
А плечи у него не напряжённые, просто усталые, и вздымаются они равномерно и медленно.
— Товарищ старший лейтенант… — она сказала почти неслышно, но была уверена: уж он-то точно поймёт.
На секунду эти чёрные плечи, чуть позолоченные уличным светом, замерли, а потом опустились с какой-то обречённостью, но Калужный не обернулся.
— Сгинь, Соловьёва, — ответил больше устало, чем раздражённо.
— Но я…
— Я был бы очень рад вернуться к обоюдному молчанию ещё на семь дней. А лучше — до конца зимы, потому что ты…
Таня переплела пальцы, глядя куда-то в свои ладони (вот бы картошку сейчас). Быстро села на диван.
Прекрасно. Он не смотрит — она не смотрит. Нужно просто сказать всё, что хочешь, и станет легче. Правда ведь, Таня?
— Вы когда-нибудь чувствовали себя одиноким? Будто спешили, спешили, торопились за всеми куда-то, потому что там — что-то важное… Так ведь обещали. А потом на секунду оглянулись и поняли: никого уже нет.
Усмехнулась. Даже, кажется, горько. Она правда умеет так?.. Калужный развернулся всем корпусом, скрестив руки на груди: это она заметила боковым зрением. Через несколько мгновений всё-таки решилась взглянуть на золотящуюся фигуру.
— Решила поиздеваться? Попытка неудачная, — съязвил он. Правда, никакой язвительности в голосе не было.
— Ничего я не решала.
— Я тебе не поп, чтобы передо мной исповедоваться, Соловьёва.
— Я и не исповедаюсь.
— Тогда что? — будто это вырвалось у него против воли, потому что в следующую секунду Калужный отвернулся от
неё к окну, оставшись, правда, стоять в том же положении.Снег такой красивый.
— Я знаю про то, как убили вашего брата, — вдруг выпалила она, отчаянно стараясь не смотреть на чёрный дёрнувшийся силуэт, а потом, теряя остатки здравомыслия, продолжила сбивчиво: — Я просто… просто…
— Замолчи.
— Нет, я просто хотела вам сказать… Это ведь не конец, — будто убеждала себя, а не его, всё так же пялясь в свои ладони. — Это так страшно, но ведь не конец. У меня тоже есть сёстры и брат, и знаете, они ведь не родные, мои тётя и дядя погибли, и тогда мы их взяли к себе, и ничего, я люблю их, и всё наладилось, — она на секунду замолчала, всё-таки искоса поглядев вправо. — Я просто… ваш брат… я… Извините. Мне не нужно было это всё говорить.
Это ведь так естественно — портить и ломать абсолютно всё.
— Извините.
— Ну и когда ты научишься затыкаться вовремя? — голос Калужного был тихим и низким. Его глаза, чёрные-чёрные, глядели на неё непозволительно глубоко. Непозволительно больно.
Она приоткрыла рот, боясь произнести хоть слово.
А потом вдруг, слишком пристально вглядываясь в темноту его глаз, поняла: он беспомощен. Прячется за эту свою маску, прячется так явно и так старательно.
— Какого ты уставилась на меня вот так? — недоверия больше, чем раздражения.
— Я… просто сказала, что думаю.
— И заметь, тебя никто не просил. Хватит, Соловьёва, — он предостерегающе покачал головой, облокачиваясь на столешницу. — Вся эта дрянь, которой ты завесила мою квартиру, эта зелёная хрень…
— Ёлка, — чуть обиженно поправила она.
— Хватит. Всё, достаточно. То ты шарахаешься от меня, как от прокажённого, то несёшь какую-то чушь и читаешь мне морали. Достаточно.
Замолчал, тяжело дыша.
И в чёрных глазах написано огромными буквами: вытащи меня.
Только произносит он совсем другое:
— Хватит, Соловьёва. Не потеряйся в том, чего нет.
Спит он просто ужасно, и даже Таня, привыкшая к постоянной Машкиной возне, не может уснуть под такую… нет. Даже слова подходящего нет. Кажется, что Калужный лежит тихо и почти не шевелится, только слишком напряжённо звенит тишина этой белой квартиры и слишком тяжело вздымается его грудь.
Ей просто хочется спать. А он мешает. Это же не она виновата. Только это заставило Таню вылезти из своего гнезда, предварительно посильнее замотавшись пледом, и сесть на идеально белую кровать. Просто сесть, не касаясь его, оставив приличное расстояние между своим бедром и его фигурой, отчётливо видной под одеялом.
Холодно было ужасно, и Таня осторожно, чтобы — боже упаси — не разбудить Калужного, медленно натянула край одеяла на его бледные кисти. Ещё несколько коротких минут просидела рядом и уже собралась встать и удалиться на свое место, как стоило сделать с самого начала, когда услышала тихий стон, больше напоминающий скулёж. Калужный странно шевелится, как-то дёргается, и Таня не сразу понимает, что ему нужно: кажется, он изо всех сил старается высвободить запястья из-под одеяла. Кажется, лёгкое одеяло сверху ему причиняет боль.