Чёрный лёд, белые лилии
Шрифт:
В него вливается самая громкая тишина за всю жизнь. Боль. Как… больно её чувствовать. Как сильно что-то болит в груди. Так сильно, что хочется кричать. Всё его существо хочет кричать, орать, что это неправда, не здесь и не с ним, что Соловьёва — это ошибка, это глупость…
Да. Он усмехнулся. Да, да. Соловьёва — это глупость.
— Пожалуйста, Таня.
Шах и мат, Антон Калужный.
Замок повернулся едва слышно, медленно, но сразу — значит, она правда сидела спиной к двери. Но в следующую секунду Антон был уже не в состоянии думать; прямо напротив он увидел это бледное, полудохлое, как и он сам, лицо, эти огромные, самые огромные в мире, глаза, распахнутые
— Сейчас… сейчас… — быстро вскочил, собирая отрывистые мысли в клубок, вытащил из кухонного шкафа аптечку, быстро вернулся и замер: она заползла, почти забилась под раковину, прижимая кровоточащую руку к себе и глядя вокруг затравленным зверьком. Он сделал шаг. Она сжалась, будто ожидая удара, и отвела глаза.
Антон раздраженно сжал зубы, борясь с желанием ударить себя или ее чем-нибудь по голове. Он все делал неправильно. Преодолев расстояние между ними, он опустился на корточки возле Соловьёвой, мягко смотря на нее сверху вниз, стараясь поймать ее взгляд. Медленно подняв руку, Антон выставил вперёд пустую ладонь.
Я ничего тебе не сделаю, Соловьёва. Ну же.
Она тут же испуганно отшатнулась, сильнее сжимая губы, отчаянно силясь не заплакать.
Ну же. Ну же.
— Дай мне руку.
Соловьёва вся сжалась и мелко подрагивала, крепко вцепившись пальцами здоровой руки в собственные плечи. Лицо было искажено ужасом. Когда, спустя вечность, она все же ответила, он подумал, что ему послышалось.
— Не надо, — распахнула глаза, глядя на него со страхом.
Господи, Соловьёва, дурная ты, чего ж ты боишься?
— Всё хорошо, Соловьёва. Ну, помнишь? Помнишь, я же обещал тебе. Давай, надо посмотреть.
— Я не пойду никуда, не прикасайся ко мне, я не вынесу, я умру, не прикасайся! — её глаза полны неподдельного ужаса, который на секунду захлёстывает и его знакомой волной.
— Мы никуда не идём.
Он крепко сжал кулак свободной руки, подавляя в себе клокочущее раздражение. Просто быстро, невесомо перехватил дрожащие пальцы, испачканные в крови. Соловьёва на несколько секунд замолчала, будто не веря в то, что осталась жива. Это было так знакомо. Это ощущение, когда ты настолько истерзан, что, кажется, не осталось даже кожи — и тогда любое прикосновение и даже слово обжигает.
У Соловьёвой была пара неглубоких, но широких порезов на ладони и на запястье. Удерживая её непрерывно дрожащую руку, он достал несколько осколков стекла и вылил сверху почти весь флакончик перекиси.
Губы Соловьёвой прыгали, но она упрямо смотрела в сторону и сжимала их. Не хочет плакать при нём. Боится, не хочет унижаться? Гордость? Упрямство? Просто глупость.
— Не надо, — коротко выдохнул он, вытаскивая осколок. Она дёрнулась, быстро, отчаянно взглянула на него из-под бровей, спрашивая одним взглядом. — Очень самоотверженно, но очень глупо. Просто… однажды ты захочешь заплакать. Только у тебя просто не получится.
Да, Соловьёва, я имею право говорить так. Да, я знаю, о чем говорю. Просто послушай меня.
Всё оставшееся время, пока он осторожно смазывал края её порезов чем-то заживляющим и накладывал повязку, она рыдала навзрыд, упираясь лбом в холодный кафель стены.
Антону так хотелось просто подтянуть её за плечи к себе на грудь.
Когда он закончил, Соловьёва не пошевелилась. Успокоилась, прекратила плакать, лишь изредка вздрагивая, и вдруг уставилась в одну точку где-то пониже его груди пустыми, уставшими глазами, видимо не собираясь менять положение тела ближайшие часы. Это естественно, говорит себе Антон. Ей ничего другого и не остаётся, думает он.
Вокруг них —
особый вид тишины. Антон помнит её слишком хорошо. Проливной дождь, осенняя грязь, десятки метров могил подряд, тела без гробов, окровавленные, большей частью не целые, и тишина, обречённая, мёртвая тишина вокруг. Батальоны молчат, прощаясь со своими солдатами.Соловьёва, должно быть, слышит эту тишину в первый раз, и у Антона просто не хватает смелости нарушить её. Да и слов у него всё равно нет.
Соловьёва закрывает глаза, глубоко вздыхая, и он осторожно дотрагивается ладонью до её оранжевого мохнатого плеча. У Антона по-прежнему нет слов, но всё ещё остаются прикосновения.
«Ты не избавишься от меня, Соловьёва». «Я всё равно останусь с тобой». «Ты сможешь справиться с этим».
Таня поднимает напряжённые, усталые глаза.
«Не смогу».
— Я помогу.
Она качнула головой едва заметно, страшно устало и чуть насмешливо, будто все его слова давно уже выучила наизусть, и все они до смерти ей надоели.
Спустя полчаса Соловьёва сидела на диване, куда он всё-таки с трудом заставил её перебраться, и смотрела на горячую чашку чая, правда не дотрагиваясь до неё. Антон, устроившись на кровати, уставился на огромную стопку бумаг, принесённых из училища домой. Нужно было начать заполнять их, начать делать хоть что-то, но прямая, как игла, спина Соловьёвой не давала ему не то чтобы сосредоточиться — хотя бы собрать мысли в какую-то кучу. Как можно хоть о чём-то думать, когда она, отвернувшись и бессильно опустив руки, дышит так, будто бы сейчас задохнётся? Будто старается сдержать слёзы. Нет, он не выдержит этого второй раз за вечер.
Когда он услышал дверной звонок, то едва не подпрыгнул; Соловьёва тоже вздрогнула, но не обернулась. В отверстие дверного глазка (тоже, видимо, пуленепробиваемого) смотрел отец Соловьёвой. Невооружённым взглядом было видно, как сильно он осунулся и постарел.
Принесла нелёгкая.
— Ронинов, — коротко сообщил в сторону дивана и, помедлив несколько секунд, всё же обернулся.
В её жалких, как у побитой собаки, глазах — бездна молчаливой усталости, той самой, от которой не спасает сон.
В этот момент он вдруг чётко осознаёт: всё, попал. Пропал. До свидания, поезд приехал, сходим.
Куда ж ты ввязался, идиот?
Можно будет излупить кулаками каждую стену грёбаного училища, её Марка, Алексеева, загонять и замучить до смерти баб, но этого из себя уже не выбить.
До неё он не ненавидел — просто не мог оставаться в этом ослепительном блеске белого и голубого, в этой просторной и невыносимо чистой квартире.
Почему? Ну, скажи себе, признайся, почему?
Он боялся почувствовать пустоту и увидеть в ней самого себя. Такого, какой он есть на самом деле — Антона Александровича Калужного, круглого сироту, инвалида, неудачника и слабака, которого переломали за несколько дней в американских подвалах.
Он забрасывал пустоту друзьями, деньгами, связями на одну ночь, но внутри она день за днём сжирала всё больше и больше, и под конец всего этого перестало хватать, чтобы хоть на миг заставить её замолчать.
А потом пришла ты, Соловьёва. Ты не старалась ничего сделать — ты просто пришла. Притащила с собой свои книжки, пёстрые вещи, свой запах, безе и мандарины, свои боли и страхи, свою неугомонность, веру в лучшее и, подумать страшно, в него.
Соловьёва. Он не этот её Марк, он не станет приплясывать вокруг неё, гладить по головке и приговаривать, что всё хорошо. Ни хрена не хорошо. Антон по-прежнему не может сказать хоть что-то путное, но у него всё ещё остаются взгляды.