Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чешские юмористические повести
Шрифт:

Видел бы ты, Петрик Гадрбольцев, наши разрумянившиеся лица, слышал бы наш оживленный разговор о пчелах, о некой Мане, которая так долго выбирала женихов, что перестаралась и должна была в результате выйти за бродягу без роду и племени. Слышал бы ты, как дружно мы осуждали сварливую экономку пана священника, которая, будучи и сама лишь тварью божьей, на других живого места не оставит.

Спасибо тебе, Петрик, Милосердный Искупитель! Спасибо!

Смотри-ка, все уж и забыли, что я «маэстро», и считают меня человеком, и поверяют мне свои тайны, и открыто говорят в моем присутствии о своих делах, с радостью убеждаясь, что и я, как это было видно из моего молчаливого участия, а теперь из страстных речей,— люблю ребятишек, пчелок и всяких зверюшек, вполне одобряю вязанье свитеров и даже могу посоветовать, как лучше чистить керамическую посуду.

В честь тебя, Петрик Гадрбольцев, я заказываю еще порцию

бадачонского, встаю и торжественно произношу тост за твое здоровье, расчудесный ты парень, цветочек из садика самого черта — я поднимаю бокал за здоровье твоих родителей и твоей счастливой бабушки, за здоровье уважаемой супруги управляющего и, и, конечно же, за все семьдесят пять ульев и за итальянских пчел моего друга пана управляющего, за драгоценные страдиварки, за всю музыку скопом и за музыкально-педагогический талант пана директора школы, за самоотверженного пана секретаря, знатока здешних достопримечательностей, пана Гимеша, а в первую очередь — за пани Мери, оказавшую мне столь радушный прием и усиленно потчевавшую меня — теперь я открою почтенной публике маленький секрет — именно тем, чего я терпеть не могу: чесночной похлебкой, ливером и медовой халвой, но она в этом совсем не виновата, виноват я сам, вздумавший подшутить над паном секретарем — простите меня, пан Гимеш, простите, уважаемая пани Жадакова, что вы, что вы,— ах, это все пустяки, разрешите поднять бокал за здоровье всех присутствующих, за ваше здоровье!

Бог здоровья вам желает В нашем милом крае, Бог здоровья вам желает — все-ем!

Видел бы ты, Петричек, как была потрясена пани Мери.

Слышал бы ты, как все хохотали, когда я демонстрировал свой мокрый карман! Мы до того разошлись, что на нас с любопытством стала поглядывать вся пивная: что это там происходит, за столом культурной общины? Мы так шумели, что лесничие in corpore [80] поднялись и подошли к нам с пол-литровыми кружками пива и рюмками сливовицы, во главе со своим патриархом дядюшкой Сейдлом и белокурой Властичкой, к которой все время клеился какой-то малый с черными усиками. Музыканты грянули туш, и мы выпили — дай бог вам здоровья — траляля, траляля,— здесь нас двое, здесь нас два; я то и дело лез обниматься с пани Мери, а она и думать забыла про свои морщинки и свою прическу, про свое лицо, как у китайского императора, только посмеивалась и, очень довольная, ворковала: «Проказник, оставьте меня — шалун вы этакий!»

80

В полном составе (лат.).

Многая лета, многая лета! Трам-трам-трарарам!

И вдруг повелительный женский голос громко прокричал на весь ресторан:

— Барышни! Не-мед-лен-но домой!

Это подоспела директорша интерната.

Я уже не помню, кому принадлежали руки, подхватившие меня в ресторане. Неожиданно для себя я очутился на тихой площади, где все мы долго и нежно прощались друг с другом.

Гораздо более отчетливо я помню, что один карман моего пальто оттягивала бутылка медовухи, а другой — тетрадь лирических стихов и египетские пирамиды. Помню, как пан секретарь Гимеш и пани Мери вели меня под руки, а я орал: «Он играет на дуде, на дуде, на дуде — пустите меня, о достопочтенная графиня из замка! Не дотрагивайся до меня, благородный паж Гимеш! {127}»

Когда мы подошли к дому, я заметил в окне первого этажа свет и, вырвавшись из рук своих провожатых, забарабанил кулаком по оконной раме:

— Отомар, ночная кикимора, ты был неправ! Ты неправ! Берегись же, сейчас я вырву твою гриву — слышишь ты, нескладная лошадь?

Меня втащили в ворота, проволокли по лестнице, а я воинственно размахивал правой рукой:

— Ты неправ, тысячу раз неправ, голова садовая, прав Петрик Гадрбольцев, дядюшка Сейдл, правы пчелки — божьи детки…

Вдруг я оказался в полном одиночестве, посреди какой-то освещенной комнаты.

— …к черту эстетику! Pereat [81] вся литературная парфюмерия, ха-ха-ха! Вот увидишь, Отомар, как я переверну всю чешскую литературу, отброшу ее в эпоху варварства, как я буду хихикать над клоакой вульгарностей, как реабилитирую я фразу и банальность, потому что они частица нашей жизни и без них мы законченные

трр-тррупы!

Закачавшись, я схватился за кровать.

— Именно! — громко произнес я, еле удерживаясь на ногах.

81

Да погибнет (лат.).

Вон мой раскрытый портфель, на спинку кровати Бетушка своими руками, смущаясь, повесила мою пижаму, а на тумбочку положила — мамочки мои! — хорошенькое яблоко.

Часы на башне собора глухо пробили два раза. Звук доносился будто из-под земли, словно из самой преисподней.

— Я слышу, следовательно, существую! Вижу, что я попал в культурную обстановку, в комнату, отделанную под модерн начала века — это опять доказывает, что я существую. Двуединожды есмь я!

Я сделал несколько шагов.

— Иди ты… к черту, Яромир! Раскрой глаза, полюбуйся на самого себя, измазюканного Диониса, с пальцами, слипшимися от какой-то дряни, и очутившегося в комнате, где царит неземная чистота!

— Хи-хи-хи! — развеселился я, увидев на шкафу медную чеканку в виде морского конька.— Поехали! — махнул я рукой опаловым подвескам на люстре.— Ш-ш-ш! — зашипел я, обнаружив на ночном столике лампочку в виде свернувшейся змеи.

Мне стало ужасно смешно.

Спальня представляла собой целое собрание всевозможных потешных вещиц, в ней было столько всякой ерунды, что я сразу же забыл про Отомара.

— Все здесь выставлено как на ладони, не забыли даже повесить над кроватью мадонну в лилиях и в рамочке из золотых одуванчиков. Добрый вечер, милая пани! Как вы себя чувствуете?

Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту — ой-ой! — перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами — а от них у нас дырки на локтях — не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,— тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли — неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток — слышишь, Отомар! — через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128} или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.

И мне, подвыпившему грешнику, вдруг отчаянно захотелось провести остаток ночи где-нибудь в стогу сена.

Наверное, я давно уже зарылся в стог да там и заснул, а теперь сплю и мне снится, как начинают опрокидываться и кувыркаться, откалывая передо мной всевозможные коленца, шкафы из красного дерева с позолоченными цветами, этажерки на толстенных ногах, гобелены с белыми лилиями и девами Мухи {130}, пускающими радужные пузырьки из стебельков, двусмысленно при этом подмигивая.

«Эге-гей, мебелишка! Ух ты, ух ты! Тише, тише, мои коровушки!»

Судорожно вцепившись в спинку кровати, я чувствовал себя мореходом, который сжимает перила капитанского мостика во время сильного шторма где-нибудь у мыса Доброй Надежды.

Я зевнул во весь рот.

«Нет, в этом содоме не уснешь»,— решил я. С трудом добравшись до окна и распахнув его, я огляделся, а нельзя ли через него сбежать обратно к «Королю Отакару», к Властичке, к дядюшке Сейдлу, к Петрику Гадрбольцу…

К сожалению, мне это не удалось из-за большой высоты, а также слабости духа и тела.

Поделиться с друзьями: